— С полными, с полными! — улыбнулась на Шулейко. — Это к удаче... Подождите минутку.
На улице трезвонил колокол мусоровозной машины, призывая местных жителей поспешать с «черными» ведрами. Помойных баков в севастопольских дворах не держали по причине жаркого климата.
Алексей Сергеевич взял у хозяйки дома ведра и сам отнес их к машине. Водитель — рыжий парень в черной футболке — меланхолично звонил в колокол, подвешенный к кузову-контейнеру,
Шулейко знал за своими глазами одну особенность: что бы он ни разглядывал, но если предмет внимания носил какую-то надпись или просто какие-либо пометки, взгляд сразу же схватывал все буквенное и цифровое: будь то подпись к картине, шапка газеты в руках соседа или ценник в витрине. Эта привычка, совершенно необходимая ему как ученому-изыскателю, ставила его порой в неловкое положение, особенно в гостях, когда, повинуясь неистребимому буквочейству, он поднимал с накрытого стола чашку, блюдечко, вилку и начинал изучать фабричное клеймо, даже не догадываясь, что хозяева конфузятся, ибо донышко чашки украшали чаще всего отнюдь не севрские мечи, а столовое «серебро» не было помечено пробами благородных металлов. Однажды в троллейбусе он невольно вогнал в краску девушку в просвечивающей блузке, пытаясь прочесть «лейбл», пристроченный на ее груди.
Вот и здесь, у машины, взгляд Шулейко непроизвольно приковала надпись «IERIHON», белевшая на футболке шофера, и полустертая славянская вязь, обегавшая край колокола: «ИРЕНА. 1910 г.».
Откуда у вас этот колокол? — поинтересовался Шулейко у шофера.
А черт его знает! — сплюнул рыжий. — Я его вместе с машиной принял... Сменщик подвесил... Щас на пенсию ушел, все забрать грозится. А штука хорошая — во звонит! — И он шарахнул языком в колокол. — Аж на Малашке слышно.
Шулейко удивился лишь сходству латинских букв на футболке и русских на бронзовой реборде: «IERIHON» — «ИРЕНА» — не белее того. Он высыпал в контейнер куски штукатурки и отнес пустые ведра во дворик.
Извините, но пригласить к себе не могу — ремонт, — пояснила Оксана Петровна. Она протянула серую картонную папку с типографской надписью «Уголовное дело №... Начато... Окончено...»
Не обращайте внимания, — усмехнулась она, видя, что название папки произвело впечатление на Шулейко.
Шулейко пристроился на боковом сиденье троллейбуса. Его толкали, его просили «пробить» талончик... Он ничего не замечал и ничего не слышал. В пальцах его подрагивали листки, сероватые от графитовой напыли. «26 февраля 1918 года. Атлантический океан. Ш — 26° 07' Д — 24° 20'.
. ...Утешаю себя тем, что в моем положении много надежды. Из всех потерпевших несчастье на море я, наверное, в лучшем положении. Корабль мой крепок и надежен стальные отсеки не дают течи. В шторм я задраиваю верхний рубочный люк. Правда, несчастную субмарину швыряет как пустую бутылку в пьяном кабаке. Но я принайтовливаю себя к койке и пережидаю свирепую качку, предаваясь воспоминаниям былой жизни...
Провизии мне хватит на год и более—трюм забит консервами. Воды в питьевой цистерне тоже много. К тому же ящик с бутылками кьянти, прихваченный из Генуи, не опорожнен и наполовину. На завтрак разогреваю на свече банку тушеной говядины или открываю шпроты. Потом завариваю, чай (запасы кофе кончились месяц назад) и пью его вприкуску с галетами или сухарями. Потом поднимаюсь на мостик и обозреваю горизонт в бинокль. Фальшфейер всегда наготове.
Три дня назад к вечеру я заметил дымок угольного парохода. Он шел на вест в трех милях у меня по корме. Я привязал к головке перископа фальшфейер, зажег его и поднял ствол перископа на максимальную высоту. Меня заметили, и я едва не пустился в пляс на крыше, боевой рубки, когда увидел, что мачты судна створятся, судно шло ко мне. Я предполагал нейтрала — скорее всего испанца — и не ошибся.
Купец шел на всех парах — я уже различал его торговый флаг, как вдруг пароход резко отвернул и тем же полным ходом двинулся прочь, показав мне белый бурун за кормой.- Должно быть, капитан, увидев силуэт подводной лодки и опасаясь моего несчастного корабля, как гремучей змеи, бросился наутек.
Германские субмарины наводили страх даже здесь — в Центральной Атлантике...»
Шулейко перелистал ксерокопию, пытаясь поскорее найти ответ на мучивший его вопрос — что же все-таки произошло с экипажем «Святого Петра»? Как случилось, что командир остался на подводной лодке один посреди океана?
Листки были сложены в том порядке, в каком удавалось разъединять слипшиеся страницы дневника. И то, что он искал вначале, обнаружилось на самом дне папки.
«17 ноября 1917 года. Гибралтарский пролив.
Из Генуи в Лиссабон.
Курс 240°.
Мы благополучно миновали Гибралтарский пролив, и за мысом Сант-Висент Атлантика, несмотря на позднюю осень, встретила нас немыслимым в это время штилем Однако иерофон дал сигнал скорой перемены погоды к шторму. То же предвещал и барометр в боевой рубке. Я велел крепить вещи в отсеках по-штормовому и в помощь боцману отправил с мостика сигнальщика, вызвав на его место мичмана Покровского.
Очень скоро мы открыли по правому борту пароходный буксир под португальским флагом, который лежал в дрейфе. Покровский поднял бинокль и прочел название — «Антарес». Он отпросился с мостика, чтобы записать обстоятельства нашего прохода через пролив в вахтенный журнал, и вскоре вернулся.
К полудню задул свежий ветер, и «Святой Петр» вошел в весьма ощутимую килевую качку.
В 13.40 неожиданно и без команды остановился дизель-мотор. Через переговорную трубу я запросил моторный отсек, в чем дело, но мне никто не ответил. Я попросил Покровского немедленно спуститься вниз и узнать, что там случилось. Очень скоро он вынырнул из люка весьма обескураженный.
— Николай Николаевич, там что-то странное... Похоже, что они все укачались...
Я велел мичману, оставаться на мостике, а сам прыгнул в люк. Я едва не наступил на чье-то тело, распростертое на палубе под нижним обрезом входной шахты. Боцман Деточка, обхватив голову, безжизненно переваливался в такт качке. В дизельном отсеке мотористы лежали ничком на смотровых дорожках, тела их перекатывались в такт качке.
...«Уж не угорели ли они?!» — подумал я. Но вентиляция исправно гнала свежий воздух. Я прошел в нос — оба минера валялись подле минных аппаратов. Они не были пьяны, как показалось мне в первую минуту. Они спали. Спали глубоко, крепко, беспробудно. Я убедился в этом, как только, вернувшись в центральный пост, попытался привести в чувство боцмана. Я тряс его, кричал, щипал, бил по щекам. Все было тщетно. Здоровяк пребывал в глубоком забытьи.
Внезапно я ощутил и в себе странные перемены. Мне захотелось присесть, отдохнуть. Чувство тревоги за команду, за лодку улеглось, мне стало все безразлично. Голова отяжелела так, что впору было придерживать ее руками. Я качнулся, ухватился за раструб иерофона и тут обнаружил, что он вибрирует. Иерофон работал как иерогенератор! Чья-то злая рука вставила в адаптер одну из бамбуковых игл, которые я берег для особо важных опытов, и пустила ее по 9-герцовому эбонитовому диску. Брат мой предполагал — чисто умозрительно, — что иерозвук именно этой частоты погружает его пациентов в летаргический сон. Меня неудержимо клонила прилечь, я рухнул на колени, но прежде, чем расстаться с последними проблесками сознания, падая на пайолы, я успел ударить рукой по адаптеру и выбить иглу с губительной дорожки. И все же разум мой померк. Я прилег, положив под голову фуражку. Не знаю, сколько времени я так пролежал. Очнулся от глухого удара в корпус. Подобрал фуражку и быстро выбрался по скоб-трапу на мостик. Я увидел картину, которая окончательно привела меня в чувство: саженях в двадцати от «Святого Петра» покачивался на волне большой черный буксир под португальским флагом. Его матросы в круглых шапочках с помпонами раскручивали бросательный конец, а мичман Покровский выбирал его стоя на носу субмарины.
— В чем дело, Юрий Александрович?! — крикнул я ему с мостика.