Изменить стиль страницы

А Сафонке, знать, выпала доля такая — умереть за братья свои… Лечь в мать-сыру-землю с отцом рядом…

Заплакал тут Семен. И зарыдали сыновья его в голос. Невдалеке же залились горючими слезами Матфейка с Ширяйкой.

Взгляд из XX века

Неправдоподобным покажется такое поведение нашему современнику. Как же так, героические казаки — и плачут, ровно дети малые.

Что поделаешь, так уж вели себя европейцы и русские, жившие в конце средневековья, в подобных случаях. Чувства принято было скрывать перед лицом врага, но никак не перед своими. В лирике немецких вагантов (создававшейся, кстати, на рубеже XVI–XVII столетий) есть песня про студента, который уезжает на учебу в другую страну и призывает товарищей: «Плачьте ж, милые Друзья, горькими слезами…» Этот призыв следует понимать в буквальном смысле. И средневековые европейские рыцари, в том числе знаменитый английский король Ричард Львиное Сердце, образец высочайшей воинской доблести и бессмысленной звериной жестокости, и русские витязи, короче, и высшие, и низшие мира феодального весьма бурно выражали свои эмоции. Рыдали на людях, не стеснялись публично выказывать печали и радости. От нервных потрясений падали в обморок даже силачи (эту черту сохранили благородные девицы до начала двадцатого века). И умирали от неразделенной любви, от позора, от внезапного горя, что в наши дни случается крайне редко.

Свидетельств тому тьма в былинах, легендах, песнях, лирике, эпосе — и в исторических документах тоже.

Но те же самые «плаксы», не моргнув глазом, шли на смерть, если надо. Без стона терпели жесточайшие пытки. Предпочитали гибель бесчестью.

Они были не хуже нас, люди шестнадцатого столетия, но другие. И уж, конечно, не такие, как их порой описывают в иных «исторических романах», в которых на нашего современника одевают шелом и броню и автор недрогнувшим пером посылает его на Куликово поле умереть «за Родину, за Сталина!», или, говоря без иронии, дает его действиям мотивацию, совершенно абсурдную в тех исторических условиях, какие описывает.

Наши предки далеко не во всем соответствовали современным идеалам и представлениям. И нас наверняка бы назвали (не без оснований) лежаками-лентяями да лакомогузками-сластенами, которые больше болтают, чем работают.

Так что не будем мерить их на свой аршин. И судить сурово тоже не надо. Они ведь нас осудить не могут…

* * *

Поплакали, погоревали казаки и начали искать место для стоянки. Нашли скрытую лощину, поросшую терном и боярышником, в полуверсте от родничка малого. Рядом с водой стан делать не годится. К источнику человек чужой в первую очередь явится. Далеко от воды тоже нельзя. Ее придется тащить к ухоронке с бережливостью великой, каждый раз путями нехоженными, дабы тропку не натропить…

Остающимся выделили запасов поболе (бог ведает, сколько времени подмоги ждать?), а коней, не говоря о том лишних слов, — по одному на человека. Семен все равно скачки не вынесет, даже если татары нападут не врасплох и будет время оседлать лошадей.

Расцеловались, посидели на прощанье, потом четверо отъезжающих отдали Семену и Сафонке поклон земной. И в две противоположные стороны разъехались вершники, исчезли за горизонтом быстро-быстро, как пущенные из лука стрелы. Сгинули — и нет их. А душу новая глыба тысячепудовая придавила. Мало что себе спасенья не видишь, так еще о них беспокойся.

Стали отец с сыном жить-поживать в дикой степи да ожидать, кто придет к ним раньше: подмога, вороги или Семенова смерть.

Сплел Сафонка из кустарника шалаш, на крышу войлок пристроил. Укрыл двух кобыл в овражке поблизости, стреножил. Нарезал им утрами травы по полпуда. Много времени это отнимало, потому что косить приходилось понемногу в разных местах, дабы следы слишком явные не оставлять. Благо еще ячменя с собой взяли, им лошадей понемногу докармливали. Да воды бурдючка по четыре в день принести каждой нужно. Костров не разводили, ели всухомятку — ни каши, ни юшки — супа.

Через две седмицы жара спала, и вроде полегчало атаману. Принялся он вставать понемногу, дышал свободнее. Не бил уж его колотун, не трясло от холода внезапного — до судорог, до лязганья зубов, которое страшно пугало Сафонку: не в упыря ли отец превращается? Не порчу ли на него навели каменные бабы-истуканы, торчащие на степных холмах, вперившие слепые и тем не менее всевидящие глаза в мир иной — тайный, волховской? Вдруг не зря шептуны болтали, что писания святого Семен Иванов не навык, не сведущ в нем, зато в чернокнижии горазд.

Положим, лжа то. Так ведь и вправду батюшка не больно охоч церкви одаривать, лучше в кабаке деньгу спустит. Всех сынов заставил обучаться грамоте и языку варварскому — татарскому. Самому Сафонке то любо. Однако попы Леонтий да Никита из Ряжска не раз сотнику пеняли, угрожали карой вечной в геенне огненной…

Как полегчало отцу, страхи Сафонку отпустили. Взбодрился чуть-чуть сын, и Семен духом воспрянул: коли на поправку здоровье пойдет, можно потихоньку-полегоньку домой ворочаться. Припас-то съестной иссякает.

В Иванов день, 24 июня, рано утром пошел Сафонка к источнику — и обмер: земля выбита копытами. Может, тарпаны, одичавшие кони, попробовал успокоить себя. Ведь не подкованы. Но бахматы тоже железной обувки не носят.

На четвереньках начал Сафонка обшаривать траву, пригляделся к родничку. На поверхности воды плавали, на травинках вокруг корчажка висели дюжины три волосков. Бараньи — с шубеек, вывернутых мехом наружу. Так поганые носят их летом, а зимой выворачивают наоборот.

Видать, пил татарин прямо из родничка. Войско вражье близко. Малая ватага соглядатаев побоялась бы оставлять следы у источника. Убрали бы волосинки, прикрыли бы поврежденный дерн. А так, знать, не страшатся никого…

Набрав воды в бурдючок, Сафонка медленно, сторожко (ничто так не привлекает взгляд хищника и охотника за ясырем, как резкое движение), прячась за кустами и в извилинах лощины, пробрался к шалашику — совет держать с отцом. Татары обнаружить могут ухоронку. И Устав требует: если станичники и сторожа, даже точно не установив угрозы, «подозрят людей на дальних урочищах», то нужно «послать с вестьми своих товарищев в те городы, из которого города кто на заставу ездит», а остальным продолжать наблюдение. То есть по всем правилам нужно немедленно скакать в Воронеж. Может, отец сумеет одолеть этот путь, ведь ему вроде полегчало?

На корточках Сафонка забрался под переплетение веток, замер, чтобы не разбудить внезапно. Семен в это время обычно спал. Страдалец, только на рассвете забывался на часок-другой.

Чуткое ухо уловило непривычную тишину. Батюшка во сне всегда тяжело дышал, постанывал, а тут вдруг дышит так легко, будто здоровый… Или вовсе не дышит — ожгла жуткая мысль. Дотронулся до отца — теплый. Да нет, наверное, крепко задремал. Окликнул потихоньку, потом погромче. Дернул слегка за рубаху, потормошил — никакого ответа.

В отчаяньи вскочил Сафонка, свалил войлочную крышу. Лучи утреннего солнца осветили родное лицо. Был Семен такой тихий, спокойный, умиротворенный, как будто отпустили его боль и муки, как будто избавился навсегда от грудной жабы. Как будто живой. Как будто…

У Сафонки длани холодом облило, язык к горлу присох, часто-часто забилось сердце. Он протянул дрожащие руки к отцу и, как учили когда-то казаки, попробовал нащупать признаки жизни в шейной вене. Но как ни прислушивался, как ни хотелось ему этого, не почувствовал слабого биения пульса.

Аминь…

Сотни раз за тягостные и тянучие недели, проведенные в степи, Сафонка представлял себе этот момент, цепенел, мысленно рисуя одну и ту же картину: безжизненное тело батюшки у своих ног. А подготовить себя ни к чему не сумел. Да и в силах ли такое человеку?

Явь оказалась куда хуже предчувствий. Голова будто наполнилась песком, отяжелела, мысли пробивались в ней с трудом. Ноги заколдобели, руки как чужие сделались. Горе ли то было, ужас — он не знал. Но чувствовал: еще немного — и сердце разорвется. Так, наверное, бык, оглушенный обухом топора, падает, подставляя беззащитное горло под тесак мясника.