Семейное словечко идн означало попытку примирения. Я помолчал, потом пробормотал:
— О’кей, папа, держись.
— Макс, я и тебе заказал билет. Как ты думаешь…
— Зачем я тебе? Я, ничего не понимающий наглец?
— Ладно, Макс, не заедайся. Я был бы очень рад, если бы ты поехал со мной.
Голос его звучал слегка просительно и еще — взволнованно и обеспокоенно; это давало мне шанс добиться своего.
Сабина так хорошо скрыла свое разочарование, продемонстрировала такое понимание папиной позиции, что я еще сильнее на него разозлился.
— Ты всегда ведешь себя так, словно все делается против твоей воли, словно все специально поступаю тебе наперекор, — сказал я.
— Ну, началось. — Голос его звучал устало. — Разве я не сказал, что рад, что ты завел девушку?
— Обалдеть можно. А зачем тебе понадобилось говорить, что мама велела тебе позвонить?
Мне слышны были его тяжелые вздохи. Кажется, он решил, что слишком долго играл роль покладистого отца, потому что вдруг заорал:
— Ну что ж, я поеду один на похороны своей единственной сестры! Поеду один, как всегда! Вам, черт побери, на меня наплевать! — Он замолк, но ненадолго. Он торопился. — Совсем ошалели, — продолжал он немного тише, — вся эта хрень, которой все вы занимаетесь, сперва мама, теперь ты. Это, черт побери, позор! С меня довольно!
Я молчал. Еще немного, думал я, еще совсем чуть-чуть. Но я все-таки чувствовал себя виноватым — и боялся, что он положит трубку.
— Теперь ты хочешь, чтобы я с тобой поехал? — прорычал я.
— Конечно, я хочу, чтобы ты летел со мной!
Мы замолчали надолго, минуты на две. Потом я сказал:
— Пока.
— Пока, — откликнулся он недовольным голосом.
Мы договорились встретиться в аэропорту.
Он обнял меня, как маленького, расцеловал в обе щеки. Потом схватил за руку и повел к стойке регистрации. Перед нами было два человека, и он сквозь зубы, негромко говорил о них гадости. Я видел, что он нервничает; левую руку он сжал в кулак так, что косточки побелели, потом разжал и снова сжал.
Когда подошла наша очередь, он не сказал, а прорычал свое имя девушке за стойкой. Мы должны были показать свои паспорта, и папе пришлось лезть в сумочку, которую он, ради пущей сохранности, носил на шее, спрятав под одежду.
Разумеется, он занялся этим, тоже из соображений безопасности, в последнюю секунду. Сперва ему надо было снять куртку, потом вытащить одну руку из рукава рубашки. Я слушал его обычные тяжелые вздохи, когда он пытался выпутаться из рукава и из ремней сумочки. Было пролито море пота, произнесено множество проклятий, и наконец, раздевшись до майки, он смог выудить паспорт и отдать его девушке. Л-И-П-Ш-И-Ц — нервно повторял папа по буквам, пока девушка искала наши билеты. Она никак не могла найти их и стала звонить начальству.
— Все просто чудесно, — пробормотал папа сквозь зубы. Он даже сплюнул. — Очень мило, такое теперь всегда случается. Потеряли. Черт побери!
Он злобно уставился на едва видный над стойкой затылок девушки. Время от времени он сердито взмахивал рукой.
Все это тянулось минут десять. Я старался не смотреть в его сторону.
Потом девушка повернулась к нему:
— Может быть, вы заказывали билеты сегодня?
— Да, только что! Пару часов назад! Мы летим на похороны! Мы должны успеть на по-хо-ро-ны. — Последние слова он просто пролаял. Теперь даже я забеспокоился.
— Ой, надо было мне сразу сказать! Одну минуточку! Я должна посмотреть в другой коробке. Извините.
Она сразу нашла наши бумаги в другой коробке и начала куда-то звонить.
Папа оглянулся, лицо его было сморщено, глаза возведены к небу. Потом повернулся вокруг своей оси, демонстративно глядя на часы. Он тихонько говорил сам с собой, притоптывая ногой. Меня он, казалось, не видел.
Девушка положила трубку, быстро взглянула на нас и начала заносить наши данные в компьютер.
— Это кто-то из вашей семьи? — спросила она сочувственно.
Папа сдержанно кивнул.
Она не посмела спросить еще что-то.
— Какой ужас, — сказала она.
Папа снова кивнул, коротко, по-военному, и застыл, словно лишние движения или лишние слова были бы предательством Юдит. Это я понял сразу, все странности, которые он обнаружил в последние полчаса, были связаны с мыслями о Юдит.
В самолете папа заплакал. Мы сидели впереди, в окружении хасидов, и когда я, иронически усмехнувшись, обернулся к папе, потому что знал, как неловко он чувствует себя среди ортодоксов, то увидел, что по лицу его катятся слезы.
Сотрудникам «Эль Аль» было безразлично, зачем мы летим: холодно и методично они обыскали наши сумки в поисках оружия, бомб и наркотиков. То, что мой отец — еврей, похоже, не заинтересовало службу безопасности, по крайней мере, нисколько ее не успокоило, а то, что тетю Юдит должны похоронить на Масличной горе, кажется, послужило еще одним поводом для подозрений. Папа, сломленный долгим ожиданием, вел себя во время всех этих формальностей прекрасно.
Теперь он смотрел прямо перед собой, и слезы текли по его лицу. Он громко всхлипывал, и вдруг я почувствовал, что мне хочется забраться к нему на колени, хотя вовсе не был уверен, что в далеком детстве он брал меня на руки.
Хасиды переговаривались на иврите и делали вид, что ничего не замечают. А может быть, они говорили о нем?
Пересилив себя, я взял его за руку. Я был смущен. Как мог я знать, что ему пришлось пережить? У него была сухая, сильная рука, а мои ладони стали влажными из-за тщательно скрываемого страха перед полетом. Меня поразило то, что мой жест был почти отцовским, а его рука оказалась не такой нежной и детской, как я ожидал. Я не знал, что делать, но папа мягко сжал мою руку и отпустил ее. Он повернулся ко мне и улыбнулся виновато и успокаивающе. Это, видимо, должно было означать, что я — его сын, а он — мой отец, — открытие, которое меня, можно сказать, потрясло.
— Знаешь, Макс, без тебя я бы с этим не справился, — сказал он. — Просто не смог бы. Все возвращается, весь этот ужас возвращается.
— Понимаешь, я тебе не обо всем рассказал. — Он смотрел прямо перед собой. — Ты ведь знаешь об этом? — Он говорил, словно уже несколько часов рассказывал мне истории.
— Откуда мне знать о чем-то, если ты мне никогда ничего не рассказывал? Господи, почему ты не можешь раз в жизни взять и что-то нормально рассказать?
— Я думал, может быть, ты это чувствовал. Ты ведь знаешь, что меня не было дома, когда они пришли?
Я не знал, правильно ли я его понял.
— Когда кто пришел?
— Я хотел сказать, в сорок втором. — Папа поджал губы.
— Ох, Господи, конечно. — На миг я почувствовал знакомую, растущую усталость, но любопытство ее пересилило.
Когда папа с семьей бежали из Германии, они на время, пока искали дом, поселились у друзей. Я думал, он имел в виду это. Дом они найти не успели, потому что в сорок втором были арестованы.
— Это все я знаю. Чего же ты мне не рассказал?
— Когда они пришли, меня не было дома.
— Не было дома? Почему же тебя все-таки схватили?
Папа молчал долго, а я тем временем думал о Сабине, вспоминал, как горели ее огромные черные глаза, когда она рассказывала, как прятался ее отец. Так подробно, словно знала об этом все. И о стечении обстоятельств, благодаря которым появилось на свет ее прелестное тело. Я никогда не мог до конца поверить в единство тела и души, живущей в нем, кроме случая Сабины. Тело Сабины было для меня в большей степени ею, чем ее душа. Как ни странно это звучит. Во всяком случае, ее тело дополняло душу, делало Сабину цельным существом, неделимым целым. Она была моей. Она была создана для меня. Возвышенные слова, которые она выбирала, ее забота о морали, ее одержимость, ее чувство юмора — и чудесное презрение к собственной наготе, абсолютно не гармонировавшее со всем остальным.
Впервые отсутствие Сабины отозвалось во мне болью, и только она могла утолить эту боль, этот новый голод. Я должен оберегать ее. Эта мысль вернула меня к папе, который терпеливо ждал новых вопросов.