— Почему я должен быть против? Все это было так давно. Надеюсь, она еще жива. Я и сам бы с удовольствием с ней поговорил…
Я сделал вид, что не понял его намека.
Стоило мне подумать об Иерусалиме, как сразу вспомнилась Сабина в фиолетовом платье, ее гладкая кожа, обнаженные плечи, по-детски тонкие руки, которыми она неожиданно обнимала меня, нежная, как у младенца, щека, касающаяся моей. Иерусалим удивительно шел ей; мы были под стать друг другу, это походило на игру, возвышенную игру, которую она с удовольствием вела. Таинственность, слегка пугающая религиозная суматоха в святых местах Старого города и у Стены Плача, душная жара на Виа Долороза, Масличная гора, на которую невозможно теперь подняться из-за града камней, швыряемых арабами, и, конечно, те семь холмов, которые мы видели из окна вагона, когда возвращались в город, — вот декорации, внутри которых передвигалась Сабина, не зная gêne, как опытная трагическая актриса со старинной гравюры.
Было нечестно так думать, и я понимал это.
Потому что и сам я чувствовал себя в Иерусалиме, как дома; и участвовал в этой игре без правил, ибо был счастлив своей неожиданной, смертельной, слепой влюбленностью. Так можно было играть только вдвоем. И дело не в Сабине и не в Иерусалиме: игра шла между ней и мной, мы оба играли с одинаковым восторгом. И чувства, которые эта игра дарила, оказывались более истинными, чем все прежние.
Если честно: те чувства не имели ничего общего с бедой и страданием, которые прежде я считал единственно возможным результатом отношений. Еще поразительнее, что я вовсе не стыдился этого.
И такой необыкновенной стала для меня та единственная поездка чуть меньше семнадцати лет назад, что я никогда туда больше не возвращался.
Но теперь ехать придется. Мне предстояло играть новую роль. Лиза Мандельбаум-Штерн ожидала меня.
Неужели там живут люди, думал я, неужели это обычные дома с водопроводом и канализацией, телевизорами, центральным отоплением и кондиционерами, здесь, среди древних камней, на земле, пропитанной историей? Иерусалим. Старый город.
Я многое забыл, но многое осталось неизменным.
Например, шум: непривычный, выводящий из себя — перезвон колоколов, крики муэдзинов, наперебой объясняющие что-то гиды. И не забыть бы тишины у Стены Плача, сотканной из молитв и причитаний верующих евреев в кипах и с полосатыми талесами на плечах и болтовни туристов, невольно снижающих голоса до шепота. Такой шумной тишина может быть только у Стены Плача, и на этом фоне все остальные шумы слышатся по-другому; мягкий шорох подошв о тяжелые ноздреватые камни уже не воспринимается как нарушение тишины, вторжение в святая святых, ибо некогда здесь был возведен Храм.
На улицах, расположенных по другую сторону, где жила Лиза Мандельбаум-Штерн, тишина и шум были совсем другими — уютнее, прозрачнее. По ним идешь, как по музею. Но, несмотря на удивительное чувство защищенности в этом изумительном городе, тревога не покидает тебя. Из-за постоянной угрозы, исходящей от другого Бога, на каждой улице, на каждом углу.
Битва за истину.
Лиза Мандельбаум жила в первом ряду отреставрированных домов к югу от Стены Плача; каменные стены, толстые и обветренные, казались настоящими скалами, а не рукотворными сооружениями. В одной из стен я нашел дверь в ее дом, а рядом с нею, над янтарной мезузой, медную кнопочку звонка.
Она оказалась выше ростом, чем я ожидал, худой и стройной. И руки у нее были худыми и длинными. Свои темные с сединой курчавые волосы она убирала в пучок, заколотый длинной серебряной шпилькой. Темно-синий просторный комбинезон был испачкан чем-то белым — глиной или краской.
Вдоль стены выстроились в ряд картины. Я догадался, что это ее работы и что она работала до той самой минуты, когда я позвонил в дверь. Я и не знал, что Лиза — художница, что она все еще работает; и выглядела она гораздо моложе, чем я ожидал. Сэм рассказал мне слишком мало, да я его и не расспрашивал.
Я искренне похвалил ее работы. Картины были простыми, все одного размера, высотою чуть меньше метра, и без претенциозности, которой часто грешат вещи современных художников. Без ненужной, раздражающей абстрактности деталей. Мне нравится разглядывать на картинах подробности, а не пустое полотно, на котором самое интересное — неровная поверхность холста.
А здесь были живые существа, люди — тонкие, едва различимые фигурки с дружелюбными, не похожими друг на друга лицами, застывшие в разных позах. Странный, светлый, пугающий парад призраков.
Я попытался незаметно миновать их, словно то были ее друзья, которым меня не представили. Как трудно, должно быть, нарисовать столько людей, ни разу не повторившись, подумал я и вдруг понял, что это за призраки.
— Садитесь, — сказала она. Странный акцент: сразу ясно, что ей никогда не приходится говорить по-голландски.
Я представился и собирался было объяснить, зачем приехал. Но она меня перебила:
— Вы знакомы с Сэмом Зайденвебером?
Это был лишний вопрос, я ей уже все рассказал, когда договаривался о встрече. Но Лиза стала расспрашивать, как у Сэма дела, где он живет, что делает и как мы встретились.
Я рассказал о его карьере, фильмах, жене, о Лос-Анджелесе и перешел к книге, копию которой привез с собой. Я не решился сразу приступить к расспросам о ее прошлом, но спросил о письме, которое Сэм получил почти двадцать лет назад.
— Вы знаете, ведь мы были любовниками во время войны, — сказала она с вызовом. — Сэм был моей великой любовью, вы знаете об этом?
Она заметила мое смущение, но неверно его истолковала.
— Мой муж умер пять лет назад. Я была счастлива с ним. Он был мне мужем. Но Сэма я не смогла забыть. Сэм был… У нас была общая юность, будущее, невинность — хотя мы жили в убежище и на невинность времени не оставалось… После войны и лагерей Сэм не смог стать прежним. Так же, как и я. Слишком много страданий. Слишком много смертей. После того, что с нами случилось, мы не смогли снова стать теми, кем были. Мы это сразу поняли — в каком году это было? В сорок шестом? Когда он приехал в Хайфу.
Я молчал, события и без того развивались чересчур быстро.
Торопливо и громко (она, видимо, не очень хорошо слышала) Лиза рассказывала о роковых днях, которые они с Сэмом провели в Хайфе. Ни он, ни она не смогли найти верных слов. Прикосновения, которых она так долго ждала, ранили, вместо того чтобы смягчить боль и успокоить.
— Такого я больше никогда не переживала: его прикосновения, даже самые легкие ласки доставляли мне почти физические страдания, вызывали боль и сопротивление — такие сильные, что меня начинало тошнить, простите за подробность. А я все эти годы только о нем и мечтала, надеялась увидеть его снова.
Поймите меня правильно: я не разлюбила его, эта боль рождалась в сердце, боль от того, что он здесь, рядом со мной. Я думаю, он чувствовал то же, что и я. Это была беда, потому что я не могла переносить ничьих прикосновений, а тут он, собственной персоной, но на самом деле именно то, что я с ним увиделась, пробудило меня к жизни. В ту пору я хотела одного: забыть. Работать, забывать, жить — разные слова, обозначающие одно и то же. Пробуждение Лизы, которую он знал, принесло боль и пробило защиту, которой я себя окружила. Я словно заново родилась, понимаете? Просто немыслимо. Странно, да? — И вдруг она спросила: — Вы — еврей?
Она внимательно смотрела на меня. Свой? Или явился из враждебного мира?
— По отцу, — ответил я.
— Его книга — она о войне, о нас? — спросила она. — Книга Сэма?
Я кивнул.
— Хорошо написана?
Я снова кивнул:
— Очень хорошо. Но до чего же страшная история. Вы ведь знаете. Вы были там…
— Смотря когда, — сказала она. — Частично. В самое страшное время мы не были вместе.
Она замолчала.
— Сэм боится, не наделал ли он ошибок, — сказал я наконец. — Нет ли в его описаниях неточностей. Не согласитесь ли вы прочесть?..