В восемь утра я позвонил ей из отеля. Я хотел услышать ее голос.
У Сабины включился автоответчик, она не взяла трубку, хотя должна была понять, что это я. Я оставил сообщение, оделся и вышел на Уилширский бульвар, выпить кофе.
Стояла чудесная солнечная погода. Мой мобильник, прицепленный к ремню, безмолвствовал. В полдесятого я позвонил Сэму из кафе «Ньюсрум». С трудом выслушал его рассказ — мне было не до этого.
Анна произнесла его имя и впервые написала несколько слов на листке бумаги: «Я тебя люблю».
Голос Сэма дрожал от избытка чувств: он был горд, счастлив, потрясен до глубины души.
— Мы женаты уже сорок лет, Макс. Последние годы не были легкими, и для нее тоже. И после всего этого первое, что она написала… Удивительно, правда?
Меня поразило то, как он об этом рассказывал. Словно для Сэма это была такая же удивительная новость, как и для меня.
Или нет?
— А кстати, Сабина… Ты с ней, случайно, не разговаривал? — вдруг спросил Сэм. — Я хотел… она что-то уже прочитала?
— Нет, я с ней еще не говорил.
— Она дома?
— Думаю, что нет, — кажется, она собиралась в Сан-Диего, фотографировать.
— А ты-то где?
— Завтракаю в кофейне на Уилширском бульваре.
— Все в порядке?
— Все в порядке, Сэм.
— Если что-то случится, сразу звони, ладно?
Сэм, конечно, был старым показушником, но о такой чуткости, как у него, можно было только мечтать. Мне стало стыдно.
— Конечно. Буду держать тебя в курсе.
За это утро я прочел две газеты, купил три рубашки и две пары брюк (доллары были дешевы). Времени я почти не замечал.
В три часа пополудни я позвонил родителям, чтобы поздравить их с Новым годом. В Голландии была полночь. Я стоял посреди залитого солнцем бульвара и слушал папин растерянный голос:
— Макс? Боже мой, где ты? — Словно теперь, когда мне пришлось так далеко уехать, он выкинул из головы мои дела. Потом спросил: — Ну, и как, что-то получается с книгой этого старого зануды?
Мама спросила о Сабине, очень осторожно, словно боялась, что от ее любопытства Сабина исчезнет, как легкий дым.
— Все хорошо, — сказал я. — Она уехала в Сан-Диего.
Мама решила, что это в Мексике, и я услышал возмущенный рев поправлявшего ее папы. В Амстердаме гремели петарды и со свистом взлетали ракеты, и это мне тоже было слышно.
Без четверти пять солнце нырнуло в океан, окатив его множеством разноцветных огней. Я как раз ехал к Сабине и невольно наблюдал весь процесс от начала до конца. У меня не было настроения наблюдать заход солнца. Почему-то этот парад красок вызвал у меня неприятное чувство, словно я потерял что-то необычайно важное. Вселенная внезапно приоделась в великолепный костюм, небо было во много раз просторнее, чем в Голландии, и я не мог понять, то ли это — подготовка к грандиозному празднику, то ли — его конец. Меня, во всяком случае, не пригласили.
Когда солнце полностью погрузилось в океан, последние его лучи окрасили все вокруг в розовый цвет, и автомобили с горящими фарами помчались в быстро сгущающейся тьме по набережной, как вспугнутые звери, я понял, что главная ценность такого ежедневного аттракциона, как заход солнца, состоит в том, что, повторяясь снова и снова, он всякий раз — уникальное событие, величественная красота которого убеждает нас в том, что и мы должны всякий раз стремиться к тому, чтобы сделать свое дело лучше, чем прежде.
Для таких людей, как я, не существует ни комфорта, ни прощения. Мы слишком часто ошибаемся.
В десять минут шестого я добрался до Сабины. Ее машины не было на стоянке. Впервые за весь день мои дурные предчувствия обрели почву под ногами. Я почувствовал почти облегчение оттого, что можно было начинать волноваться.
Записка лежала на низком мексиканском столике. Начало подчеркнуто толстым красным фломастером: ДЛЯ МАКСА. Аккуратно прибранная комната. Гуру не было. Огненно-красный кофр тоже исчез. И полочки в ванной опустели.
Я подобрал письмо и сунул в карман. Я не собирался его читать. С меня было довольно. Я вышел из дому и поехал к себе в отель. Самолетов сегодня больше не было, я навел справки. У меня в холодильнике стояла бутылка водки. Ровно в двенадцать я спустил письмо в унитаз и налил себе первую рюмку.
Существуют ругательства настолько отвратительные, что я никогда их не использовал в отношении женщин. После седьмой рюмки они начали вылетать у меня изо рта, громкие и грубые, словно я был героем боевика. Потом я утомился, и мне сделалось дурно. Меня мучила все та же старая загадка: как мог кто-то, кого я так хорошо знаю, при ком жизнь становится совершенно другой, течет быстрее, проще, реальнее, напряженнее, — как мог этот человек бросить меня?
— Пусть все катится к чертовой матери, — громко сказал я. Я не испытывал ненависти к ней. Я ощущал усталость и опустошенность. Мне больше уже ничего не хотелось.
Я знал, что буду ждать ее звонка.
Потом я едва не бился головой о стену, потому что не осмотрел внимательно дом Сабины вместо того, чтобы бежать из него, как закомплексованный подросток. Я мог бы найти хоть какие-то намеки на то, почему случилось то, что случилось.
Я додумался, что надо вернуться туда, только второго января, но в доме уже жил чужой человек. Он заявил, что снял дом через актерскую гильдию, которая сдает дома уезжающих на время актеров и других лиц со всей мебелью и прочим.
Сабина всегда сдает свой дом, когда уезжает за границу, сказала мне довольно противная дама из этого клуба, когда я туда позвонил. Нет, к сожалению, она не может мне сказать, на сколько времени сдан дом, но не меньше чем на три месяца. Ясно: не стоит ожидать, что она скоро вернется. Только я почему-то не хотел в это верить.
Все, что происходило потом, можно описать одним словом: летаргия. Книга Сэма лежала в моем номере, в коробке с логотипом «Кинко», но Сэм продолжал повторять, что он не может и не хочет говорить о ней, и я к ней не прикасался. Мне и самому не очень хотелось ее трогать. Из-за нее я слишком много думал о Сабине.
Сэм жутко расстроился из-за того, что Сабина оборвала все контакты с ним и ничего не сказала о его книге. Но он сказал мне об этом только через две недели, а сперва вел себя так, словно ничего особенного не случилось.
Я знал, что это неправда, и сказал ему об этом. Всякий мог видеть, что у него сердце надрывается от страха и тоски. Я успел достаточно хорошо узнать его и видел, что ему тяжело не меньше, чем мне, — если не больше. Его обычная веселость исчезла. Он разом постарел, и юмор его превратился в ипохондрическое брюзжание.
В каком-то смысле счастьем было то, что Сэму приходилось заботиться об Анне. Ей постепенно становилось лучше, хотя она не продвинулась дальше произнесения непонятных звуков. Зато теперь намного лучше управлялась с карандашом и могла написать Сэму все, что хотела.
Через десять дней она уже смогла вернуться домой. К счастью, им удалось найти помощницу, толстую опытную медсестру-негритянку, так что теперь Сэм мог иногда отлучаться из дому, но только на короткое время: Анне становилось хуже, если она долго его не видела. Впрочем, в этом не было нужды. Теперь, когда книга была закончена, а Сабина исчезла, пропали важнейшие причины, по которым он нуждался в собственной студии.
Якоб звонил все чаще. Наконец к телефону подошел Ерун, и разговор с ним был нелегким. Очевидно, я достиг уровня, на котором мое соскальзывание в пропасть стало заметно всем. Внешний мир все сильнее вмешивался в мое существование. И я понял, что вошел в зону риска. Это могло бы разбудить меня.
Но чтобы окончательно проснуться, потребовалась встряска посильнее.
После почти трех недель апатии Сэм пригласил меня в свою студию. Там он рассказал, как ему видится будущее. Он больше не хочет, сказал он, демонстрировать миру свое прошлое. Он считает, что совершил ошибку. Он сам придумал эту книгу, но теперь не понимает, как ему могла прийти в голову такая идиотская идея.