Когда Гердт смеялся, то в мире наступала гармония. Я как человек, пишущий какие-то забавные вещи, как только слышал, что Гердт над ними смеется, уже ни о чем не беспокоился. А вот если Гердт еще и вскакивал… Помню, у Гали Волчек в театре «Современник» был праздник, и когда я прочел свое поздравление, Гердт вскочил со своего места и стал громко аплодировать. Для меня это было наивысшей похвалой — сам Гердт вскочил!
Как сказал Жванецкий (и это абсолютно точно), любой человек рядом с Гердтом умнел. Когда я был на его чаепитиях, то сочинил для него такие стихи:
Хорошо пить с Гердтом чай!
Хоть вприкуску, хоть вприглядку.
Впрочем, водку невзначай
С Гердтом тоже выпить сладко.
Пиво, бренди или брага —
С Гердтом все идет во благо,
Потому что Зяма Гердт
Дарит мысли на десерт.
Ты приходишь недоумком,
Но умнеешь с каждой рюмкой,
И вопросы задаешь,
И, быть может, запоешь!
А потом я спел ему такой романс:
Ах, ничего, ничего,
Что сейчас повсеместно
Близких друзей сокращается круг.
Не оставляйте стараний, Маэстро,
Не выпускайте стакана из рук!..
Он относился к той части русской интеллигенции, по которой можно было сверять поступки. Не знаешь, как отнестись к тому или иному явлению, публикации, книге и даже фильму, — спроси у Гердта. Он поразительно четко чувствовал фальшь. Он мог похвалить, а мог вынести приговор, буквально убить одним словом. Я никогда не забуду, как мы были с ним на концерте рок-группы в Сочи. Мы вышли, и он сказал: «За два часа ни одной секунды искусства!» По-моему, это гениальная рецензия.
Несмотря на то, что Гердта большинство зрителей и коллег знают как добродушного, веселого рассказчика, комфортного во всех отношениях собеседника, он был естествен во всех своих проявлениях. Он мог сказать: «Мне неприятно здесь пить», встать и уйти. Вообще фразы, которые он мог бросить на прощание или сказать при встрече, вроде: «Видеть вас — одно удовольствие, а не видеть — совсем другое» — мгновенно становились крылатыми.
Он в равной степени любил шутку литературную и шутку, сказанную на ходу, в обиходе. При всей своей жесткости в оценке всего того, что происходило в театре, литературе и кино, он мог подсесть к человеку и сказать: «Я хочу выпить за вас. Вы, на мой взгляд, человек безусловно талантливый». Или: «Я считаю, что это гениально, и даже не спорьте со мною. Я говорю сразу «это гениально» для того, чтобы окончить спор и не переходить на личности». Такая милая форма старой интеллигенции, когда вдруг в нюансах проскальзывало и «вы», и «ты», легко возникал комплимент, намек, шутка. Во всем этом была удивительная гердтовская гармония, подтверждением которой являлись и такие фразы: «Это — говно. Пойдемте отсюда».
Он ненавидел пошлость — условность, которую люди ставят выше смысла. Он, например, совершенно терялся, когда его спрашивали: «Зиновий Ефимович, а над чем вы сейчас работаете?» Разговор сразу же заканчивался. Терпеть не мог вранья и неправды жизни и общества, которому, он очень надеялся, станет гораздо лучше жить после падения коммунизма. Терпеть не мог коммунистов.
Однажды был какой-то митинг, и мы, выходя из Дома кино, продираясь через толпу, услышали оклик женщины, адресованный Гердту: «Туда не ходите! Там жиды!» Гердт воскликнул: «Я тоже жид!» — и начал продираться туда, куда ему не советовала идти эта дама. Она пыталась его остановить: «Вас-то я не имела в виду!» — «Да нет, вы именно меня и имели в виду, — ответил Гердт. — И я этому рад!» Он вообще был довольно задирист, мог вступиться за кого-то на улице, не боялся ответить на оскорбление, не боялся говорить правду.
Зяма очень любил свою машину и вообще все, что связано с бытом. Помню, я переехал в новую квартиру и думал, как ее обустроить. Поехал к Гердту советоваться по поводу шкафа. Гердт сразу же взял быка за рога: «Здесь даже и думать нечего! Нужно заказывать вот такой-то и такой-то шкаф… Вот такой-то фабрики… Тебе нравится мое предложение?!» Я не успевал ответить «да», как он уже восклицал: «Это блестящий повод выпить!» — и уже доставал рюмки. Этот шкаф, «выпитый» с Гердтом, до сих пор стоит в моей квартире и несет свою верную службу.
Перед юбилеем Гердта я поехал на рынок и купил живого гуся, поскольку Паниковский питал известную слабость к этим птицам. Я сказал ему: «Зяма, хватит воровать гусей, пусть у тебя будет свой гусь». Этот гусь важно расхаживал весь вечер среди гостей и перекочевал вместе с Гердтом на банкет. Потом они с Таней меня долго корили: «Что ты наделал? Ты же понимаешь, что съесть мы его не можем, а жить с гусем невозможно. Мы не умеем за ним ухаживать… Он щиплется!» Они долго ходили по Пахре и предлагали гуся жителям, пока наконец его не взял к себе на полный пансион Червинский, который в это время решил обзавестись курами. Наверняка этот гусь закончил свою жизнь в один из рождественских вечеров, но если это и так, то этот гусь погиб во славу Гердта.
Не будучи одесситом, Гердт стал гордостью одесситов. Он удивительно вписался в эту часть российской культуры, в ироничную и остроумную «одесщину», чьи жители постоянно находились в состоянии конфликта с миром — как Паниковский. Просто у коренных одесситов такое свойство — все время немного ворчать, тихо бурлить, регулярно как бы напоминая о собственной температуре кипения. Счастье не должно быть полным — у евреев так положено. На еврейских свадьбах полагается разбить тарелку и наступить на нее — это показатель готовности молодоженов к тому, что не все будет гладко. А если опуститься на большую глубину размышлений на эту тему, то счастье не может быть полным, пока не построен разрушенный храм царя Соломона. Это в крови еврейского народа — нельзя все время закатывать глаза от счастья. Гердту была свойственна печаль, оборотной стороной которой было его, гердтовское, веселье.
Татьяна Никитина,
исполнительница авторской песни, актриса
Нас знакомили много раз. Но, видимо, это долго не отпечатывалось в памяти Зиновия Ефимовича. Как-то раз мы были по делам в театре кукол Образцова, зашли в буфет, встали в очередь. Вдруг кто-то решительно и нагло схватил меня, извините, за попу. От ужаса остановилось дыхание, но тут же раздался оглушительный хохот — Гердт!
Пожалуй, эта встреча и была началом нашего настоящего знакомства. Потом мы не раз пересекались на даче у Эльдара Рязанова в больших шумных актерских компаниях. Но Зиновий Ефимович держался в тени, больше слушал и наблюдал. Было начало восьмидесятых годов.
Наше породнение с Гердтами началось года через два на Гауе. Более десяти лет московский Дом ученых арендовал участок леса вдоль реки Гауя недалеко от границы Латвии с Эстонией. В июле и августе там ставились палатки человек на сто. Из Москвы приезжали повара, и начинался летний праздник. Мы присоединились к августовской смене позже других. Нам досталось место у торца большой поляны. Через две палатки обитали Гердты. Они были старожилами, поэтому, когда ставили нашу палатку, пришел Зиновий Ефимович и «контрольно наблюдал», чтобы все было в порядке. На базе отдыхали научные работники с семьями. Следовало быть не менее чем кандидатом наук, в крайнем случае академиком. Исключения были сделаны лишь для семей Гердтов и Окуджавы.
Существовал как бы негласный договор: 24 дня потакать друг другу, стараться быть милыми и добрыми. Это была хорошая игра, в которой на самом деле из-под масок все равно проглядывало подлинное лицо героя. Вопрос был в том, насколько маска отличалась от реальности. К счастью, многим не нужно было слыть, достаточно было просто быть. На базе жили коммуной, вместе ездили по грибы и ягоды, дежурили по очереди в столовой, ездили в баню и по малым городам Латвии и Эстонии.
Те, кто жил в торце поляны, организовали кафе «Вечерний звон» — длинный стол со скамьями из грубых досок и люстра — обод тележного колеса со свечками. Здесь пили кофе и чай в пять часов и собирались после обильных вкуснейших обедов и ужинов снова подзакусить и выпить по рюмочке. Директор базы, видя, что мы опять что-то жуем после столовой, в ужасе хваталась за голову.