— Иди ты, — сказал Полунин.
— Да честью клянусь! Спроси у кого хочешь, я там всех знакомых видел. В общем, что тут началось — уму непостижимо! Коку волокут прочь, он во весь голос протестует: да как же не хвост, кричит, вы гляньте на карту — на что оно похоже! Не дай бог, думаю, если аргентинцы приперлись со своим переводчиком… Что, не сумасшедший дом?
— И как же ты это осветил?
— Да какое там «освещение». Дали информацию в пять строчек петитом на двадцатой полосе: «Вчера русская община нашей столицы в торжественной обстановке отметила свой традиционный праздник» — ты же знаешь, как это пишется. Кому мы здесь, к черту, нужны с нашей пронафталиненной культурой. Нет, Полунин, правильно ты делаешь, тут нужно так: или — или. Или становись аргентинцем, или уматывай домой, пока не рехнулся окончательно…
Полунин почему-то все время ждал, что услышит о Дуняше. Не мог же Игорь ни разу не встретить ее за все это время! Хотя бы на том же «Дне культуры», где он, по его словам, видел всех знакомых. Но Игорь ничего о Дуняше не сказал, а спросить Полунин не решился. Да и что было спрашивать?
Расправившись с бутербродами и допив пиво, Андрущенко глянул на часы и объявил, что ему пора. На прощанье он еще раз повторил совет — «уматывать» отсюда как можно скорее, при первой же возможности. Полунин сказал, что подумает.
Чувствовал он себя немного виноватым: все-таки с Игорем можно было говорить более откровенно. Дело в том, что он и сам не собирался дожидаться массовой отправки репатриантов, намеченной на июль.
Выяснилось это два дня назад, когда Балмашев пригласил его зайти в консульство и спросил, не хочет ли он воспользоваться оказией: сюда вышел из Николаева один из наших новых дизельэлектроходов, будет здесь в начале апреля, а обратным рейсом пойдет прямо на Ленинград. Полунин, естественно, согласился. «Значит, договорились, — сказал Балмашев, — бронирую вам каюту на „Рионе“. Где-то в середине мая будете дома, как раз к белым ночам… »
Полунин до сих пор не мог освоиться с этой новостью. И от Игоря ее утаил даже не из осторожности, а просто из какого-то суеверного страха — чтобы не сглазить. Не верилось, невозможно было поверить, что еще два месяца — и он увидит невские набережные.
Он попытался представить себе сегодняшний Ленинград, вспомнил Дуняшины слова о бревенчатом доме, занесенном снегом, и еще ниже опустил голову — таким почти физически ощутимым гнетом придавила его вдруг мысль о том, что возвращается он в одиночестве. Даже этого не сумел — сохранить любимую, удержать ее рядом…
Начались предотъездные хлопоты: снова нужно было делать прививки или брать справки о том, что они уже сделаны, бегать по разным «офисинам» — в полицию, в профсоюз, в налоговое управление министерства финансов. Немало хлопот доставило приобретение теплой одежды, которую Балмашев советовал купить здесь. Кое-что удалось достать в фешенебельном магазине «Стортинг», специализировавшемся на снаряжении для горнолыжников; а вот с зимним пальто было труднее, продавцы недоуменно пожимали плечами, явно не понимая, о чем идет речь. Выручила Основская — узнала через своих знакомых адрес портного, который последнее время обшивал главным образом репатриантов. Выглядел пан Лащук диковато, жил в недостроенном домике в одном из пригородов, клиентов принимал босиком и объяснялся с ними на маловразумительном русско-испанско-галицийском диалекте, но мастером оказался настоящим. За одну неделю он соорудил Полунину отличное пальто на меху, — надев обновку, тот сразу почувствовал себя как в печке.
— Файный вышел собретодо, — со скромной гордостью художника заметил пан Лащук, одергивая и оглаживая на нем свое произведение. — Зараз вы у нем хоть на Сибир можете мандровать, я ж побачьте який вам мутон поставил, — он отогнул полу и любовно погладил меховую подкладку, — ему двадцять рокив гасту не будет…
Под теплые вещи пришлось купить лишний чемодан, потом еще один — для книг, инструментов и прочего. Всего набралось движимого имущества на три чемодана, и еще кое-что по мелочи, необходимое в пути, предстояло уложить в объемистый трофейный портфель. Полунин, привыкший жить налегке, только диву давался: откуда, черт побери, столько барахла? Входя теперь в комнату, он всякий раз невольно поглядывал на сложенный в углу багаж — ничего себе, скажут, явился мистер-твистер, еще бы и сундук с собой приволок…
А потом вдруг дел наконец не стало — никаких. Первого апреля Полунин сорвал очередной лист с висящего в передней красочного рекламного календаря, подаренного Свенсону одним шипшандлером, где из месяца в месяц не спеша и со знанием дела занималась стриптизом какая-то юная, но явно испорченная особа. На апрельском листе, уже избавившись от пальто, жакета и блузки, эта красотка готовилась расстегнуть «молнию» на юбке, и при этом многообещающе поглядывала из-под скромно опущенных ресниц. Невольно заинтересовавшись, Полунин отогнул еще несколько листов и, заглянув в будущее, только покрутил головой.
Да, наступил апрель, до прихода «Риона» оставалось еще две недели, а занять их было нечем. Он бродил по улицам, прощаясь с городом, где как-никак прошло почти десять лет жизни, вечера проводил обычно у Основской. Возвращаясь домой, делал иногда небольшой крюк через площадь Либертад, садился на низкую каменную скамью, еще теплую от дневного солнца, и выкуривал сигарету-другую, поглядывая на забранную кованой узорной решеткой стеклянную дверь знакомого подъезда, на окна пятого этажа. Два крайних были иногда темны, иногда светились. Там шла какая-то чужая ему жизнь. Да и вообще все вокруг было уже чужим, бесконечно отдалившимся, не имеющим к нему больше никакого отношения. Сейчас трудно было поверить, что именно здесь был их с Дуняшей дом, что через этот сквер она ходила, у этого бассейна останавливалась и, обернувшись, махала ему рукой — он обычно провожал ее взглядом, раскрыв окно.
Теперь, этими теплыми осенними вечерами, сквер на площади был тих и безлюден, неподвижно чернели деревья, в зеркале бассейна отражались окна и огни фонарей. Только тени, только призрачные голоса, — Полунин знал, что они будут звучать для него еще долго, лишь с каждым годом глуше и призрачнее…
Однажды, покупая сигареты в киоске на вокзале Ретиро, он увидел женщину, которая издали чем-то — походкой, манерой нести голову — показалась ему похожей на Дуняшу. Он не сразу опомнился. И тут же, словно давно собирался это сделать, подошел к ближайшей кассе и взял билет до Талара.
День был тихий и теплый, но пасмурный, совсем уже осенний. Выйдя из вагона, Полунин постоял на платформе, огляделся — ничто здесь не изменилось, время словно обтекало поселок стороной, — и медленно побрел вдоль полотна, по узкой тропке между краем балластной насыпи и бурыми колючими зарослями пыльного, давно уже отцветшего чертополоха.
Пройдя километра два, он свернул к изгороди, оттянул тугую проволоку и пересек пустой выгон, истоптанный копытами, в сухих навозных лепешках. За второй изгородью шла узкая проселочная дорога, так хорошо ему знакомая, и холм был уже недалеко — тот самый, с геодезической вышкой, на котором они сидели тогда с Дуняшей. Год назад. Неужели только год? Ему казалось, что прошла целая жизнь. «Девятый век у Северской земли стоит печаль о мире и свободе… »
Мало стихов знал он наизусть, а вот эти запомнились. Правда, он потом не раз перечитывал их в старой Дуняшиной тетради, где все было вперемежку — Бунин, Клодель, Аполлинер, Пушкин, какие-то вовсе неизвестные ему Поплавский, Цветаева. «И только ветер над зубцами стен взметает снег и стонет на просторе… » Дойдя до холма, он поднялся по склону и сел у подножия вышки, почувствовав вдруг непреодолимую усталость. Не нужно было сюда приезжать. Глупо, сентиментально, ни к чему. Захотелось на прощанье пощекотать нервы?
Полунин сидел, обхватив руками колени, все было как тогда — пасмурное небо над степью, сухой растрескавшийся суглинок под ногами. Не было лишь закатного солнца — оно в тот вечер прорвало вдруг плотную завесу туч у самого горизонта, подожгло их снизу внезапным и неистовым пожаром, — и не было рядом женщины, которая тогда смотрела не отрываясь на закат, глаза ее были прищурены от бьющего в них огня, а лицо в этом странном тревожном освещении казалось загорелым до медного цвета. И это действительно делало «Евдокию-ханум» какой-то нерусской, похожей на одну из ее давних-давних прародительниц, чьи юрты проделали невообразимо долгий путь, двигаясь за монгольскими туменами через всю Азию — чтобы осесть в излучине Итиля, на землях будущего Казанского царства. «О Днепр, о солнце, кто вас позовет… »