Полунин задумался, недоуменно пожал плечами.
— А я ведь ее и не знаю, честно говоря. Вот вы сейчас спросили, и я сообразил, что за все эти годы, пожалуй, ни одной аргентинской книги не прочел… Впрочем, нет, один исторический роман читал — «Амалия», Хосе Мармоля. Из эпохи Росаса, был здесь такой деятель в прошлом веке…
— Знаю. Вообще не читаете по-испански?
— Нет, почему же. Но больше переводное, — Хемингуэя вот отличную вещь о гражданской войне в Испании, «Пор кьен доблан лас кампанас» — как же это по-русски будет? — «Для кого бьют колокола»… Хорошая книга — честная, мужественная такая. Вы понимаете, французов я могу читать в оригинале, а вот итальянцев, англичан — приходится по-испански. Так что до аргентинцев уже просто руки не доходят… Все-таки в основном-то к русской книге тянет. Спасибо Надежде Аркадьевне, без нее просто не знаю, что бы делал.
— В Буэнос-Айресе есть ведь и другие русские библиотеки, если не ошибаюсь?
— А, — Полунин махнул рукой. — Есть, например, у отца Изразцова на Брасиль. Но, во-первых, плохая, укомплектована всяким старьем рижского издания… Краснов там, Солоневич и тому подобное…
— А что, — усмехнулся Балмашев, — тоже ведь, наверное, не лишено интереса.
— В познавательном смысле? — тоже улыбнулся Полунин. — Конечно. Кое-что я читал, а больше не тянет. Слишком уж… густопсово. Да и потом, народ там такой… я уж предпочитаю эту. Благо, не все еще перечитано. А насчет аргентинской литературы… Конечно, это упущение, я понимаю. Потом, наверное, и сам буду жалеть, но…
— Потом? Когда — потом?
— Ну, — Полунин пожал плечами, — не собираюсь же я проторчать здесь всю жизнь…
— Да, всю жизнь было бы… трудновато, пожалуй, — согласился Балмашев. — Русскому человеку не так просто пустить корни в чужой земле, всегда что-то мешает.
— Мешает, вы правы. И даже не определишь, что именно, — сказал Полунин. — Я сам как-то думал… почему иностранцы этого не испытывают? Ну а если и испытывают, то ведь не в такой же степени. Живут, куда судьба забросит, и в ус не дуют. Возьмите англичанина — да ему один черт, что Англия, что Кения какая-нибудь…
— Ну, тут уж другие факторы начинают действовать, — заметил Балмашев. — В ту же Кению, скажем, англичанин ехал как колонизатор, и преимущество такого положения перекрывало в его глазах известные неудобства… в том числе ностальгию. Тут факторов много. Одни ехали в колонии, чтобы обогатиться, другие считали, что исполняют долг перед империей… а были и такие, вероятно, что искренне верили в свою цивилизаторскую миссию. «Бремя белого человека» — помните? Киплинг-то сам наверняка в это верил. Так что как раз англичане — пример не из типичных… Хотя вообще вы это верно подметили. Ностальгия — слова не наше, но обозначаемое им чувство мне тоже представляется преимущественно свойственным именно русскому характеру… Ну, или согласимся на том, что мы ему подвержены более других! Вы вот Хемингуэя упомянули, — читал я о нем недавно: американский писатель, а проживает постоянно на Кубе. Или англичанин Сомерсет Моэм — тот поселился во Франции. И живут себе, ничего. У нас, если не считать Тургенева, таких примеров вообще не было, для русского писателя это немыслимо, наверное… Да что 6 писателях говорить! Обычному человеку и то трудно, тут вон одиннадцать месяцев на загранслужбе просидишь, потом приезжаешь в отпуск домой — так, ей-богу, от одного воздуха московского слезы на глаза навертываются. У нас ведь и асфальт как-то по-другому пахнет, и бензин не тот, — Балмашев опять коротко улыбнулся своей беглой улыбкой. — Вы, кажется, подданства аргентинского не принимали?
— Нет, числюсь в бесподданных. Апатрид, как здесь говорят.
— Да-да, апатрид… Слово-то, между прочим, нехорошее, а? Мы его переводим как «бесподданный», а ведь точное значение хуже — «не имеющий отечества»… Ничего, Михаил Сергеевич, я скажу еще раз: все в жизни поправимо. На подошвах сапог отечество унести нельзя, это Дантон довольно точно сформулировал, а вот в сердце — можно. Хотя, конечно, и это вариант не из лучших…
Дверь приоткрылась, некто в очках просунул голову, глянул озабоченно на Балмашева, на Полунина, снова на Балмашева.
— Алексей Иванович, извиняюсь, такой вопросик: перевод документа с испанского на русский как мы обычно заверяем?
— Ну как, подпись присяжного переводчика должна быть заверена аргентинским нотариусом, а подпись и печать нотариуса — нами. По-моему, таков порядок, но вы на всякий случай уточните у Тамары Степановны.
— Да ее, понимаете, сейчас нет, а там…
— Хорошо, я подойду, — сказал Балмашев.
— Ясненько…
Дверь медленно закрылась. Полунин посмотрел на часы и встал.
— Ну что ж, Алексей Иванович… Мне пора, пожалуй.
— Не смею задерживать, — Балмашев тоже поднялся. — Рад был познакомиться и надеюсь, что это у нас не последняя встреча. Дорогу, как говорится, вы теперь к нам знаете…
— Непременно, — заверил Полунин, — непременна Я тоже рассчитываю встретиться еще не раз, но только… позже. У меня, понимаете, такая сейчас работа, что… ну, было бы нежелательно, если бы узнали, что я бываю в советском консульстве.
— Смотрите, это уж вам виднее, — сдержанно сказал Балмашев.
— Да дело тут не во мне, а… Ладно, потом объясню! А пока лучше мне здесь не бывать. Скажем, месяца два-три. Вот телефон ваш я бы записал, если можно…
Балмашев протянул ему визитную карточку, проводил до выхода и крепко пожал руку, повторив, что рад знакомству.
Выходя на улицу, Полунин задержался в подъезде — сделал вид, будто испортилась зажигалка, и долго щелкал ею, поглядывая по сторонам. С конспирацией этой идиотской совсем к черту помешаешься, а не принимать мер предосторожности тоже нельзя. Хотя всего ведь и не предусмотришь — любого выходящего отсюда можно в принципе сфотографировать с помощью телеобъектива хотя бы вон из того дома напротив…
Сейчас, впрочем, Полунину было не до Келли, не до возможных соглядатаев; об опасности подумалось скорее машинально, в силу привычки. Странное дело — за то недолгое время, что он пробыл в консульстве, все здешнее как бы отдалилось от него, уменьшилось в масштабе, словно он смотрел теперь в перевернутый бинокль. Все то же самое, но уже мелкое, удаленное… Вообще же разобраться в ощущениях было трудно, слишком их оказалось много. А если попытаться выделить что-то главное — главным было, пожалуй, ощущение какой-то новизны… или чего-то, может быть, не такого уж нового, но, во всяком случае, давно им не испытанного. Чего-то почти забытого…
Возможность взаимопонимания — вот, пожалуй, что это такое. Живя на чужбине, от взаимопонимания отвыкаешь очень скоро. И дело вовсе не в том, что нет приятелей. Приятелей можно найти где угодно и сколько угодно. Друзья, конечно, дело другое, но ведь встретить настоящего друга не так-то просто и у себя дома. Здесь и подавно. Тот же Филипп — казалось бы, друг, во всяком случае в общепринятом смысле; но полного взаимопонимания между ними никогда не было и быть не может. К друзьям можно причислить Надежду Аркадьевну, однако и с ней они на очень многое смотрят совершенно по-разному…
А вот Балмашев — что он ему? — случайный собеседник, не провели вместе и двух часов; но это первый за многие годы встреченный им человек, с которым они говорили действительно на одном языке. Им вовсе не обязательно быть единомышленниками, не обязательно во всем соглашаться, с таким человеком можно и спорить; но они всегда друг друга поймут, вот что важно! Они могут по-разному отвечать на тот или иной вопрос, но подойдут-то к нему с общих позиций, одинаково понимая его суть и оценивая его значение. Короче говоря, они просто люди одного мира.
В этом, пожалуй, и содержится ответ на тот вопрос, который давно его занимал: почему мы не можем адаптироваться там, где так легко адаптируются другие? Дело не в разности культур, традиций и тому подобного. Конечно, испанцу или французу проще освоиться в стране романской культуры, чем, скажем, славянину; но ведь здесь так же быстро осваиваются и выходцы с Ближнего Востока. Почему коммерсант из Бейрута чувствует себя в Буэнос-Айресе как дома, хотя его предки со времен крестовых походов воспитывались в презрении к «гяурским собакам», — а наш интеллигент, с детства зачитывавшийся Гюго и Сервантесом, постоянно ощущает вокруг себя словно какой-то вакуум?