— Еще раз прошу меня извинить, — еще с порога заговорил, входя в комнату, Балмашев, — нужно было закончить там с одним товарищем. День сегодня, понимаете, сумасшедший какой-то… С самого утра то одно, то другое…
— Я, выходит, не очень кстати, — сказал Полунин, по-мальчишески обрадовавшись предлогу удрать. — Тогда, может быть, в другой раз? У меня-то ведь, собственно, срочного ничего…
— Да нет, нет, я уже освободился! — Балмашев сел в соседнее кресло, извлек из-под журналов пепельницу — тяжелую, под граненый хрусталь, тоже, как и малиновая дорожка на полу, очень какую-то нездешнюю. — Напротив, Михал Сергеич, я рад… что нашли время заглянуть, мне Надежда Аркадьевна много о вас говорила… Непременно, думаю, надо бы познакомиться с товарищем. Нам ведь, по правде сказать, общаться с проживающими здесь советскими гражданами приходится не так уж часто… Я имею в виду тех, кто после войны сюда приехал. Курите?
Он выложил на столик пачку «Беломора».
— Спасибо, я привык к более крепким. А впрочем…
Полунин взял папиросу, осторожно прикурил от протянутой Балмашевым зажигалки. Дым был непривычно слабый, странного, почти забытого вкуса.
— Кстати, ваши, ленинградские, — улыбнулся Балмашев, тоже закуривая. — Вы ведь, если не ошибаюсь, ленинградец?
— Да.
— И воевали на Ленинградском?
— Нет, на Юго-Западном… в сорок первом. А потом на Западном — не на нашем, а там… во Франции. Но это уж под занавес.
— Да, мне Надежда Аркадьевна говорила, что вы были в маки.
— И в маки, и в регулярных. Войну я закончил под Инсбруком, в Первой французской армии.
Балмашев присвистнул.
— Во-о-он оно что, — протянул он. — Да-а… Покидало вас, я вижу, по свету.
— Если б меня одного, — усмехнулся Полунин.
— Тоже верно. Сейчас, впрочем, обратное намечается движение… Все-таки тянет людей домой, никуда от этого не деться. Да, любопытно… Вы что же, во французской армии были как советский гражданин?
— Нет, разумеется. Там я был французом — Мишелем Баруа. Документы на это имя мне еще в сорок третьем году выковали…
— Выковали?
— Виноват, это, кажется, галлицизм. Словом, бумаги были, липовые.
— Французский там освоили или раньше?
— Я его еще в школе когда-то учил, — странное такое совпадение, в большинстве школ был немецкий… Ну, а в отряде напрактиковался, — в армии уже никто ничего не замечал. Конечно, на отвлеченные темы беседовать не приходилось, а для обычных солдатских разговоров словарного запаса хватало. Потом, правда, читал много.
— Смотрите… Значит, у вас способности лингвиста! В каких местах пришлось партизанить?
— Нормандия, Иль-де-Франс. После освобождения Парижа все отряды влились в регулярную армию, я попал в Первую — к Делатру. Она действовала на правом фланге американцев, в Эльзасе.
— Тяжелые были бои?
— Под Кольмаром — да. Позже, когда пошли за Рейн, боев практически не было.
— Ну, понятно. А потом, значит, решили посмотреть Южную Америку…
— Да, вот так получилось.
— Понятно, — задумчиво повторил Балмашев. — Служили-то в каком роде войск?
— Дома — в пехоте, а у французов попал в бронетанковые. Был стрелком-радистом на «шермане».
— А я до Берлина с матушкой пехотой дотопал, — улыбнулся Балмашев. — Перед войной только успел закончить истфак, годик попреподавал, собирался было в аспирантуру… Кстати, Михал Сергеич, вы где учились?
— В Ленинградском электротехническом институте связи — ЛЭИС имени Бонч-Бруевича. Два курса.
— Ну, вы еще человек молодой… Живы остались — это главное, остальное все поправимо. Как вам Аргентина, в общем-то?
Полунин пожал плечами.
— Страна как страна, бывают хуже. Во Франции, скажем, я бы жить не хотел.
— Не любите французов?
— Да нет, против французов ничего не имею, у меня лучший друг, кстати, француз… И дружба у нас не на словах, а проверена еще тогда… в сорок четвертом. Да и не он один… и в отряде, и позже, в армии, я отличных знал ребят. Но в целом, понимаете… не знаю даже, как это объяснить. Во всяком случае, я вполне согласен с тем, что мне приходилось читать о Франции у наших прежних писателей. Хотя бы у Блока в письмах, помните?
— Блоку претило мещанство французской мелкобуржуазной среды. Вы это имеете в виду?
— Да, пожалуй.
— А здесь, по-вашему, этого нет? — спросил Балмашев.
— Есть, наверное, только не так шибает в глаза. Нет этого самодовольства, что ли. Аргентинцы вообще больше на нас похожи. Странно, правда?
— Нет, это объяснимо. Здесь все-таки преобладает культурное наследие Испании, а испанский национальный характер ближе к русскому, чем любой другой западноевропейский.
— Пожалуй… Вы думаете, здесь сыграла роль техническая отсталость в прошлом?
— Не столько это, сколько сходство исторических судеб. Испанцы триста лет служили буфером между двумя соударяющимися культурами — Востока и Запада. Мы, на другом конце Европы, были примерно в таком же положении — и даже примерно тот же срок.
Полунин помолчал.
— Занятно, — произнес он. — Я как-то никогда в таком разрезе об этом не думал. Вообще, наверное, вы правы… Тут только одно можно возразить: в Испании действительно столкнулись две культуры, а перед нами что стояло? Дикая орда…
— Мы ведь говорим о сходстве, а не о тождестве ситуаций. Прямые аналогии тут, естественно, не годятся. И потом, видите ли, дело не в объективном значении двух данных культур, а скорее в степени их несоизмеримости. В разности потенциалов, скажем так. Представьте себе две железные стены, подключенные к разным полюсам динамо-машины; если вы оказались между этими двумя стенами, то чем выше напряжение, тем сильнее вы это почувствуете, не правда ли?
— Еще как почувствуете.
— Вот об этом и речь. И мы, и испанцы слишком долго находились под током — или в слишком сильном магнитном поле… если это грамотное сравнение, — тут я, как гуманитарий, могу и ошибиться. Так с аргентинцами, говорите, вы особой розни не ощущаете?
— Ну, иностранец есть иностранец, какая-то рознь всегда чувствуется… но с этими проще. Это смешно звучит, но даже их недостатки некоторые нас сближают.
— Например?
— Да хотя бы безалаберность. Аргентинец если назначит тебе встречу, то или опоздает на час, или вообще забудет. А это их проклятое «маньяна»?
— В смысле «завтра»? — Балмашев улыбнулся.
— Да, в этом самом. Вы, наверное, и сами уже сталкивались: звонишь ему по какому-нибудь самому ерундовому делу, которое и решить-то можно тут же, за минуту, — нет, он непременно ответит, что сегодня ничего сделать нельзя, но завтра он всецело к вашим услугам…
— Это точно, — рассмеялся Балмашев. — А назавтра повторяется то же самое!
— И назавтра, и напослезавтра… Причем, заметьте, это даже не назовешь бюрократизмом, — уж таких бюрократов, как в той же Франции, вообще свет не видал, — но там, понимаете, бюрократ убежденный, своего рода служитель культа. И на любого посетителя, кстати, французский чиновник смотрит враждебно. А здешний «эмплеадо» — он просто разгильдяй, и разгильдяй скорее добродушный, он вас не со зла будет мурыжить целую неделю, прежде чем выдаст какую-нибудь чепуховую справку. Он просто не понимает, почему нужно сегодня сделать то, что можно отложить на завтра… Но я что хочу сказать: злишься, конечно, когда с таким сталкиваешься, но нам это где-то понятнее, чем, скажем, немецкая машинная пунктуальность. Или рабочих возьмите: мне вот в Германии в плену, до побега еще, — а бежал я во Франции, нас макизары отбили, — так вот, до побега мне там пришлось поишачить на одном заводе, и я наблюдал, как немцы работают. Честное слово, не люди — машины какие-то. А здесь бесконечные перекуры, треп… словом, скорее по-нашему. Работать-то они умеют, если надо — вкалывают дай боже. Но культа «порядка», как у немцев, у этих нет. Короче говоря, все это здесь как-то человечнее — по нашим понятиям…
— Да, любопытно, любопытно, — сказал Балмашев. — Хорошо, конечно, вот так узнать чужую страну… Я здесь уже два года, а представление все-таки поверхностное. Язык вот уже почти освоил. Что бы вы, кстати, посоветовали мне почитать из современной аргентинской литературы — в познавательном смысле?