— Да, ты был прав, — с шелковой интонацией говорит она. И просит, засунув руки между коленями: — Сделай печку пожарче, пожалуйста.
Я задаю печке такой режим, что снизу по ногам начинает веять, будто от доменной печи.
— Что произошло? — спрашиваю я.
Того, что мне выдает Евдокия, я бы не смог предположить, даже обладай фантазией, о которой говорят «буйная». Моя радость просит меня ни много ни мало как послужить у ее отца личным водителем.
— Нет, ты не думай, что я тебя прошу об этом как об одолжении, — говорит она. — О наших отношениях он вообще не должен знать! Ничего, ты понял?!
Ну да, конечно, что-что, а вот это как раз мне понятно.
— Что же, за деньги? — ошарашенно спрашиваю я.
— Естественно, — подтверждает она. — Он заплатит.
— Да вообще-то мне это не интересно — говорю я. — Ни за деньги, ни без денег. Надо найти какого-то профессионала — думаю, это не проблема.
Евдокия прерывает меня:
— Ты не понимаешь! Просто кто-то, откуда-то, неизвестно кто папу не устраивает. Ему нужен человек, на которого можно положиться. Которому можно доверять!
— И ты полагаешь, на меня можно положиться и доверять?
Она смотрит на меня прямым твердым, каким-то железным взглядом. Она дорога мне той своей явленной в улыбке кислинкой — какой я увидел ее впервые на выступлении в МГУ, — а эта меня и настораживает, и пугает, эта мне чужая, не моя.
— Естественно, — снова произносит она. — И положиться, и доверять. Ведь ты это будешь делать для меня.
— То есть все-таки ты просишь об одолжении, — говорю я.
Моя радость некоторое время молчит.
— Ну, получается, да, — соглашается она потом. — Но об одолжении для меня, не для него. Это мне нужно. Он приехал, ему требуется много гонять по его делам, он меня попросил найти такого человека, и к кому мне обратиться, как не к тебе? Я обращаюсь к своему мужчине, я его, можно сказать, умоляю, а он мне: я не могу! Ты мне не имеешь права отказывать!
«К своему мужчине». Этот аргумент оглушает меня. Стыдно сказать, в этот момент я вспоминаю, как обратился к Балерунье. Она мне не отказала.
— Значит, он мне еще и заплатит? — произношу я после паузы.
— Да, он тебе еще и заплатит! — с нажимом отвечает она. — Я понимаю, деньги его тебе не очень нужны, но не в деньгах же дело!
— А что за срочность такая? Почему как на пожар? — спрашиваю я.
Ей становится ясно, что я согласился. Что я готов переоблачиться в извозчицкий армяк и возить ее папу, привыкшего в своей прежней вице-мэрской жизни к мягкому автомобильному креслу под задом. О, каким счастливым удовлетворением освещается ее лицо! Я снова прозреваю в ней ту, мою, и ощущаю ее кислинку, что так дорога мне.
— Срочность — потому что ему нужно уже сегодня. — Она снова само смиренство и кротость. — Прямо вот сейчас. И одна встреча назначена. И другая.
— А если у меня тоже встреча? — задаю я вопрос.
— Отмени, — прекрасно видя мою готовность взмахнуть кнутом и гнать лошадей, говорит она. — У тебя ведь ничего экстраординарного? А он все же два с половиной года был оторван от жизни. — Папа, я договорилась, выезжаю к тебе с водителем, скоро будем, собирайся, — набрав номер, произносит она в трубку, когда я завожу двигатель.
И каким голосом она говорит это! Это опять та, не моя, и в ее устремленном вдаль, на поток машин впереди, сосредоточенном взгляде мне вновь чудится нечто железное .
Когда мы останавливаемся около ее дома, уже выбравшись из машины, приготовившись захлопнуть дверцу, она вновь заглядывает ко мне:
— Когда он будет подходить к машине, выйди, открой ему заднюю дверь, очень тебя прошу. — И повторяет, — такое у меня, должно быть, лицо: — Очень тебя прошу! Ну очень!
Его несли так, что у Лёнчика было чувство — шатается под ногами пол. Когда в армии три года назад проголосовал против исключения Афанасьева, оказавшись один против ста, и то не возникало такого чувства. Тогда он все же был среди тех, кто судил, разве только приняв сторону обвиняемого, а сейчас сам был подсудимым . Без всякого права на защиту и апелляцию. Виновен, виновен, виновен.
Руководитель семинара, похоже, был на стороне его судей. Он обычно брал слово в конце обсуждения, отпуская по ходу только отдельные реплики, скорее направляя ими разговор, а не оценивая, сегодня же он именно оценивал. И все в одну сторону — будто подталкивая туда весь семинар. Он вообще считался прежде всего поэтом-песенником, песни его постоянно звучали по радио, исполнялись по телевизору, но обильно печатался и как обычный поэт. Песни приносили ему хороший доход, в дни семинаров на занятия к институту его привозил личный шофер на серой «Волге»; к концу занятий «Волга» появлялась снова и забирала руководителя. Вести семинары, которые проходили раз в неделю по вторникам, начинаясь в середине дня — и больше в этот день никаких других занятий, отчего день получался оглушительно громадным, — руководитель приезжал в сопровождении жены — девушки лет девятнадцати, в одиночестве садившейся на самую дальнюю скамью в углу у стены и молчаливо сидевшей там весь семинар. Она, как говорили, была дочерью какого-то другого поэта, всего год назад закончила школу, из-за романа с нею прошлая жена руководителя выбросилась из окна, разбившись насмерть. Она разбилась, и руководитель освободился для придания своему роману официального статуса.
Лёнчик не нравился руководителю, он понял это еще в прошлом году, на первом курсе. Что-то было в нем неприятное руководителю, откровенно досаждавшее, чуждое. И семинар почувствовал это и рвал сегодня Лёнчика, как голодная собачья стая истекающего кровью, раненого своего члена. Обсуждения на семинарах всегда проходили зло, никто не выходил с обсуждения без кровоподтеков, но Лёнчика просто рвали.
— Ну что же, Лёня, — проговорил руководитель, приступая к подведению итогов. — Досталось тебе сегодня. Смотри, как тебя твои товарищи разнесли. Обижаешься на них? Не обижайся. Будешь потом благодарить. Знаешь, почему будешь благодарить? — Он взял прислоненную к столу трость, с которой всегда появлялся в институте и которую явно носил для форсу, потому что никогда на нее не опирался, утвердил трость перед собой и, взявшись за шаровидный полированный набалдашник обеими руками, навалился на нее всем своим крупным, тяжелым телом. — Благодарить, Леня, будешь потому, что тебе сегодня мозги ставили на место. Мозги у тебя набекрень. Речь не о технике стиха — выставляешь ты арматуру наружу, и выставляй, твое дело, если тебе так нравится. И с иронией твоей — черт с ней. Речь, дорогой мой Леня, о том, как ты на мир глядишь. Каким его видишь. Вот «Песенку стрельцов» ту же взять, о которой столько сегодня говорили. С чего ты ее вдруг написал? Кто они, эти твои «вельможи» с «купцами»? А поп с кадилом? Я, знаешь, даже и не хочу в твоих ассоциациях разбираться. А уж «злобно родине служить» — вообще ни в какие ворота не лезет. «Родина» — и «злобно», как это сочетается?
— А почему вдруг нет? — раздался голос за спиной у Лёнчика. — Все зависит от задачи.
Голос был незнакомый. Лёнчик, сидевший на первом ряду, как то было положено тому, кого обсуждали, под носом у руководителя, обернулся. Неизвестному, перебившему руководителя, было лет тридцать, он имел непримечательное сероватое, такое, про которое говорят, землистое, слегка одутловатое лицо с кривовато-острым носом, маленькие глаза с опущенными вниз наружными углами смотрели с острой колючестью, остро, как у летучей мыши, торчали уши, обширная плешь на темени, слегка пушащаяся редкими волосами, сделалась уже почти лысиной, и в сочетании с дешевым и мятым темно-коричневым пиджаком он весь производил впечатление словно бы некой потертости . Неизвестный пришел в компании Жоры Бравина и до этого, за все два с половиной часа обсуждения, не произнес ни слова. В том числе и тогда, когда Жора бомбил Лёнчика, как американцы во Вторую мировую Дрезден. Жора вообще, в основном, на обсуждениях ругал. У него была поэма про отца, работавшего парторгом ЦК на какой-то стройке, чем автор очень гордился, невероятно пафосная, вся словно памятник Ленину на постаменте до облаков, руководитель всегда ставил ее в пример.