Люблю тебя, бро. Увидимся на той стороне.

…написанное кем-то, о ком я никогда не слышала. На самом деле, почти все сообщения, которые прибывали почти так быстро, что я только успевала их прочесть, были написаны людьми, которых я ни разу не встречала, и о ком он никогда не говорил, людьми, которые превозносили его достоинства теперь, когда он был мертв, несмотря на то, что я знала наверняка, что они не видели его месяцами и не пытались навестить его. Я подумала, а будет ли моя страница выглядеть так же, когда я умру, или я достаточно долго была исключена из школы и жизни, чтобы избежать обширной меморизации.

Я продолжала читать.

Я уже скучаю по тебе, бро.

Я люблю тебя, Август. Благослови и храни тебя Бог.

Ты навсегда останешься в наших сердцах, друг.

(Это особенно меня возмутило, потому что намекало на бессмертие тех, кто остался здесь: Ты будешь вечно жить в моей памяти, потому что я буду жить вечно! Я ТЕПЕРЬ ТВОЙ БОГ, МЕРТВЫЙ ПАРЕНЬ! Я ВЛАСТВУЮ НАД ТОБОЙ! Думать, что ты не умрешь, это все-таки тоже еще один побочный эффект умирания.)

Ты всегда был таким отличным другом мне так жаль что я не часто тебя видел после школы, бро. Держу пари ты уже играешь в баскетбол в раю.

Я представила, как Август Уотерс анализирует этот комментарий: если я играю в баскетбол в раю, подразумевает ли это физическое существование рая, включающего физические баскетбольные площадки? Кто вообще будет делать баскетбольные мячи? Есть ли в раю менее удачные души, которые работают на небесной фабрике мячей, чтобы я смог играть? Или всемогущий Бог создает баскетбольные мячи из космического вакуума? Находится ли этот рай в недоступной нам вселенной, где не работают законы физики, и если да, то почему, черт возьми, я должен играть в баскетбол, когда я мог бы летать, читать, смотреть на красивых людей или делать что-то еще, что действительно приносит мне удовольствие? Можно было бы сказать, что то, как ты представляешь меня мертвым, говорит о тебе больше, чем о человеке, которым я был или который я есть сейчас.

Его родители позвонили около полудня, чтобы сказать, что похороны назначены через пять дней, в субботу. Я представила себе церковь, набитую людьми, которые думали, что ему нравился баскетбол, и меня начало тошнить, но я знала, что должна пойти, раз уж я произношу речь и все такое. Когда я повесила трубку, я вернулась к изучению его страницы:

Только что узнал, что Гас Уотерс умер после долгой борьбы с раком. Покойся с миром, дружище.

Я знала, что эти люди были искренне опечалены, и что я не была так уж зла на них. Я злилась на вселенную. Пусть даже и так, меня это бесило: ты получаешь всех этих друзей, когда они тебе уже не нужны. Я написала ответ на этот комментарий:

Мы живем во вселенной, посвященной созданию и истреблению разума. Август Уотерс умер не после долгой борьбы с раком. Он умер после долгой борьбы с человеческим сознанием, пал жертвой — которой рано или поздно станешь и ты — необходимости вселенной создать и разрушить все, что возможно.

Я опубликовала это и подождала чьего-нибудь ответа, обновляя страницу раз за разом. Ничего. Мой комментарий исчез в пурге новых сообщений. Все будут так по нему скучать. Все молились за его семью. Я вспомнила письмо Ван Хаутена: язык не воскрешает. Он погребает.

★★★

Через какое-то время я пошла в гостиную, чтобы посидеть с родителями и посмотреть телевизор. Я не могу даже вспомнить, что это было за шоу, но в какой-то момент мама сказала:

— Хейзел, что мы можем для тебя сделать?

А я просто покачала головой. Я снова начала плакать.

— Что мы можем сделать? — снова спросила мама.

Я пожала плечами.

Но она продолжала спрашивать, будто она могла что-то сделать, пока наконец я не свернулась калачиком на диване, положив голову ей на колени, а папа пододвинулся и очень крепко обнял меня за ноги, и я обернула руки вокруг мамы, и они держали меня долго-долго, пока меня накрывало волнами.

Глава двадцать вторая

Когда мы туда приехали, я села в конце зала для прощания, маленькой комнаты с голыми каменными стенами в стороне от алтаря церкви Буквального сердца Иисуса. Здесь стояло около восьмидесяти стульев, которые были заполнены на две трети, но комната ощущалась на одну треть пустой.

Какое-то время я просто смотрела, как люди подходят к гробу, установленному на чем-то вроде тележки, покрытой фиолетовой скатертью. Все эти люди, которых я никогда раньше не видела, вставали перед ним на колени или просто склонялись и смотрели на него, может, плакали, может, что-то говорили, а потом все прикасались к гробу вместо того, чтобы прикасаться к нему, потому что никто не хочет трогать труп.

Родители Гаса стояли возле гроба и обнимали всех, кто подходил к нему, но когда они заметили меня, то улыбнулись и сделали пару шагов в мою сторону. Я встала со стула и сначала обняла его отца, а потом мать, которая слишком крепко в меня вцепилась, сжимая лопатки, как раньше делал Гас. Они оба выглядели такими старыми — глаза ввалились, кожа обвисла на утомленных лицах. Они тоже пришли к финишу бега с препятствиями.

— Он так тебя любил, — сказала мама Гаса. — По-настоящему. Это не была… это не была щенячья любовь, — добавила она, будто я этого не знала.

— Он вас тоже очень любил, — тихо сказала я. Это трудно объяснить, но, говоря с ними, я чувствовала, будто режу ножом, а меня режут в ответ. — Мне очень жаль, — сказала я. А потом его родители говорили с моими — с кивками головы и сжатыми губами. Я взглянула на деревянный ящик и обнаружила, что рядом с ним никого нет, так что решила подойти туда. Я вытащила кислородную трубку из ноздрей и подняла ее над головой, протягивая папе. Я хотела, чтобы там были только я и он. Я схватила свой клатч и пошла по импровизированному проходу между рядами кресел.

Казалось, что идти было далеко, но я повторяла своим легким, чтобы они заткнулись, что они сильные и могут с этим справиться. Когда я приблизилась, я смогла на него посмотреть: лицо словно пластмассовое, а волосы… он пришел бы в ужас, если бы увидел, как их разделили на пробор. Но он все еще был Гасом. Моим тощим, но прекрасным Гасом.

Я хотела надеть маленькое черное платье, которое я купила для вечеринки по случаю моего пятнадцатилетия, мое смертное платье, но оно на меня больше не налезало, поэтому сейчас на мне было простое черное платье до колена. На Августе был надет тот костюм с узкими лацканами, который был на нем в Оранжи.

Когда я присела рядом с гробом на колени, я поняла, что его глаза были закрыты — конечно же — и что я никогда больше не увижу его голубых глаз.

— Я люблю тебя в настоящем времени, — прошептала я, а потом положила руку ему на грудь и сказала: — Все хорошо, Гас. Все хорошо. Правда. Все хорошо, слышишь меня? — У меня не было — и сейчас нет — абсолютно никакой уверенности в том, что он меня слышит. Я нагнулась и поцеловала его в щеку. — Хорошо, — сказала я. — Хорошо.

Я вдруг осознала, что на нас смотрят все эти люди, и что в последний раз так много людей видели, как мы целуемся, в Доме Анны Франк. Но, строго говоря, насуже не было. Была только я.

Я открыла клатч, засунула туда руку и достала плотную пачку Кэмэла. Быстрым движением, которое, как я надеялась, никто не заметит, я заткнула их между его телом и плисовой серебряной обивкой гроба.

— Можешь их зажечь, — прошептала я ему. — Я не буду против.