Капитан же жаждал остальных. Он не произнес ни слова. Очень легкое угрызение совести, остававшееся у Пьеро под угрозой револьвера, когда тот счел, что придется отдать несколько жизней взамен на свою, совершенно погасло.

«Быть того не может, чтобы они наваляли такую кучу мяса, — подумал он. — Где ж они найдут столько мясников?»

С этой минуты он начал испытывать определенный стыд. Он как бы лишался доли собственного величия, раз ему не удалось отправить несколько человек на виселицу, но одновременно стал меньше бояться за себя и за последствия собственных действий. Он чувствовал, что почва горит у него под ногами, но не так, словно идешь по раскаленным углям: медленный и властный жар поднимался вверх, охватывая всю ногу. Страх убывал, кровь быстрее побежала по жилам. Я вспомнил о годах юности, о зиме, когда мать перед отправкой в школу сыпала угли в мои деревянные сабо и трясла ими, пока дерево хорошенько не прогревалось. И я потом топал по снегу по краю дорог, окаймленных жидкой грязью. В седьмой камере, чтобы указать на очередную жертву, он только двинул подбородком, но так надменно, что ему самому показалось, будто он бросил вызов десяти тысячелетиям морали и убил их наповал. Во время обследования оставшихся камер каждый жест, взгляд, каждая улыбка набившихся туда людей казались ему пропитанными презрением. Когда он врезался в их разгоряченную влажную массу, казалось, их раздвигало и давало ему дорогу отвращение к нему. Камеры были набиты, как вагон метро в час пик, но Пьеро находил в них для себя место, просачивался, преследуемый отвращением. Атмосфера этих камер очень похожа на ту, что в метро, вечером, когда Ритон встретил там Эрика, ибо как мне говорить о чем бы то ни было, обходясь без них? Ритону было семнадцать. Именно в этот вечер он казнил бунтовщиков, выданных Пьеро. На станции «Лашапель» чуть ранее одиннадцати вечера он взял билет, чтобы вернуться в казарму. Поезд выскочил из тоннеля наружу, и пришлось ехать в темноте из-за повсеместного затемнения; при всем том Ритону удалось различить физиономию немецкого танкиста, расположившегося за его спиной. На вид танкисту было года двадцать два, взгляд свирепый, из-под черной полицейской беретки нагло торчал темный локон, нависший над бровью и заправленный за ухо. Шея была крепкой, как я уже говорил, и высилась совершенно вертикально над черным с головы до пят мундиром без воротника. В руках Эрик держал коричневые перчатки. Он остался стоять прямо позади Ритона, который, опершись на поперечину, уставился в пустоту за дверью. Люди стояли впритирку. Они давили друг друга в молчании, и, невзирая на это молчание, пока поезд не вонзился в ночь, Ритон успел прочесть в их взглядах презрение целого народа. Он был одинок, молод, уже осознавал свое одиночество и силу и потому очень гордился собой. Стоило поезду тронуться, как от вагонных толчков живот фрицука (так теперь звали немцев) притиснулся к его заду. Поначалу паренек ни о чем не подумал. Затем он удивился: к нему неотрывно прилепилось что-то горячее и весомое. Чтобы проверить свои впечатления, он попытался, якобы пробуя высвободиться, вильнуть бедрами, но очень осторожно, чтобы не разохотить солдата, если первое впечатление его не обмануло. Солдат надавил сильнее; у него стояло. Ритон больше не двигался. На каждой остановке вагон освещался, но никто ничего не заметил, поскольку глаза различали только головы и руки, уцепившиеся за стояки. Ко всему прочему паренек внушал отвращение, замещавшее всякую мысль, и это делало людей ненаблюдательными. Эрик неподвижно смотрел прямо перед собой. Его голова была немного отвернута в сторону, чтобы не показалось, будто он целует волосы или берет мальчишки, а его взгляд проходил между рукой официанта из кафе и вертикальной стойкой, за которую тот держался. Он подумал:

«Парень должен почувствовать, что у меня стоит».

Эта мысль больше не покидала его. Он надеялся и опасался, что мальчишка это почувствует. Сильнее нажать он не осмеливался, хотя и так нажимал сильно, ибо перед глазами у него витали, еще более соблазнительные во мраке, очертания грациозного затылка с небольшой впадинкой, который он имел время рассматривать на каждой станции.

«Даже если это ему не понравится, он не посмеет устроить скандал, ведь я — немец».

Станции следовали друг за другом. Эрик попытался опустить свою левую руку, которую держал приподнятой, в густую массу тел. Рука медленно опускалась. Она нащупала выемку на спине между лопатками с осторожным искусством, словно головка змеи, ищущей отверстие между камнями, куда бы укрыться. Ритон еще раз слегка вильнул бедрами. Он почти не думал. Отдался счастью, основой которого сделалось доброжелательное отупение. Мужик, солдат, немец показывал ему свою власть. И все же однажды у него мелькнуло:

«У него стоит. Эт’точно. У меня там его полено. Хорошо бы это был его петушок, а не его пушка, а то как бы не схлопотать пулю в зад».

Новая остановка, и все озарилось светом. Это была станция «Жорес». Кто-то из пассажиров вышел. По молчаливо установившемуся соглашению ни Ритон, ни фриц не двинулись с места, только Ритон вытащил руку из кармана:

«Когда будет темно, я потихоньку пощупаю его палку, посмотрю, то ли это, что я думаю».

Вагон снова тронулся, и внутри стемнело. Рукой в кармане Эрик высвободил свой член, прижатый трусами к левой ноге. Когда он его вываживал и пристраивал к Ритоновой попке, весь этот маневр произвел несколько беспорядочных толчков, ударов, легких касаний. Ритон не шевелился. Впервые с утра он почувствовал какое-то успокоение. Вероятно, дело было не в одном только чувстве, выказанном ему немецким солдатом, и все же, соприкоснувшись с этой теплотой, с этим физическим напряжением Ритон смог отдохнуть и понежиться, забывая об ужасном поступке, совершенном час назад.

«Вот он бы меня понял».

Когда его член встал горизонтально, но за застегнутой ширинкой, Эрик отлепил свой живот от Ритоновой попки и позволил вагону себя покачать. Таким образом с каждым толчком поезда его таран бил промеж булочек паренька. И всякий раз, стоило контакту прерваться, Ритон вновь ощущал свое одиночество. Когда же он снова завязывался, приходило согласие с миром, спокойствие, безопасность.

«Узнать бы, как далеко он зайдет?»

И Эрик:

«Когда он выйдет, последую за ним».

Метро промелькивало мимо них с надежностью и скоростью фриза на греческом храме. Ритон позволил своей правой руке повиснуть, но для того, чтобы она соприкоснулась с ширинкой солдата, нужно было бы чуть-чуть повернуться вбок, а тогда он бы не получал толчков в зад членом, которым Эрик, направляя его рукой в кармане, метил все точнее в аккурат промеж ягодиц. Поезд сильно качнуло, и, чтобы сохранить равновесие, Эрик положил левую руку, ту, где были перчатки, на плечо Ритона, которому показалось, что его пригибает к земле вес всей Германии. Он немного наклонил голову, чтобы коснуться щекой пальцев перчатки. Эрик подумал:

«Он ухмыляется или недовольно морщится?»

Ему бы понравилось, если бы Ритон состроил гримаску. Все же по почти незаметным знакам, по какой-то силе, которая все прочнее овладевала им, по уверенности, по большему ответному надавливанию попки, по нескольким капелькам пота, появившимся на висках, а еще по меньшему напряжению своего штыря Эрик убедился, что выигрывает. Мальчонка попался. Он чувствовал, что тот готов предложить ему свои самые драгоценные сокровища. Если он надеялся увидеть чуть-чуть надутую физиономию Ритона, то лишь затем, чтобы похитить у него остатки целомудрия, а кроме того, такая гримаска очень бы пошла его роскошной шевелюре с беретом, совсем съехавшим набекрень, подобно огромному уху охотничьей собаки. Еще один толчок позволил Эрику плотно приложиться грудью к Ритоновой спине.

«Что-то ты, братец, далековато зашел! Что подумают, когда станет светло?» — это соображение не причинило Ритону никакой печали, скорее даже известную радость, ибо он надеялся, что его подловят с поличным и будет случай побравировать, пренебрегая новым взрывом отвращения. Еще толчок — и ляжки Эрика намертво приклеились к его ногам.