Триста лет назад казнь Марии Шотландской сделала ее святой, и она поныне предстает нам в ореоле мученицы. Казнь сделала святую даже из недалекой и тривиальной Марии Антуанетты, и ее биографы по сей день воскуряют eй фимиам, в то же время чуть ли не каждой страницей доказывая, что если ее супруг не знал хотя бы одной пагубной страсти — преследования своих честных, способных и преданных слуг, — то она с лихвой восполняла этот изъян. Ужасная, но благодетельная французская революция могла бы задержаться на неопределенное время, была бы не столь полной или не состоялась бы вовсе, не догадайся Мария–Антуанетта появиться на свет. Весь мир в долгу перед французской революцией, а значит и перед главными ее толкачами — Людовиком Скудоумным и его королевой.

Мы так и не купили ни одной репродукции льва — ни и слоновой кости, ни в черном дереве, ни просто в дереве, ни в мраморе, меле, сахаре или шоколаде, не купили даже ни одной фотографии, клевещущей на него. Дело в том, что эти репродукции, встречающиеся здесь на каждом шагу, в каждой лавке и каждом доме, так намозолили нам глаза, как может намозолить уши избитый модный мотив. И не только львы – вскоре нам приелись в Люцерне и всякие другие фигурки, так восхищавшие нас дома, когда мы видели их от случая к случаю. Нам уже и глядеть не хотелось на деревянных курочек и перепелов, поклевывающих часовые циферблаты, а пуще того осточертели нам деревянные фигурки пресловутых серн, скачущих по деревянным скалам или же в тесном кругу родственников, позирующих для семейного портрета, или с настороженным видом выглядывающих из–за них. И первый день, случись у меня свободные деньги, и закупил бы сотни полторы таких часов, — я и так приобрел их три штуки, — но уже на третий день лихорадка спала, я выздоровел и снова появился на бирже, уже с намерением продавать. Правда, мне не повезло, что, однако, не очень меня огорчило, так как я знал, что дома эти вещицы понравятся наверняка.

Если была у меня когда–нибудь антипатия, так это — часы с кукушкой, а тут я, можно сказать, попал на родину этой твари: куда бы я ни пришел, повсюду меня преследовало неотвратимое «ку–ку!», «ку–ку!», «ку–ку!» Для человека с слабыми нервами — это тяжелое испытание. Бывают неприятные звуки, но более бессмысленного, тупого и назойливого звука, чем кукование часов, я, пожалуй, не встречал. Я даже купил такие часы, с намерением привезти их одному человеку: я всегда говорил, что при первой возможности расквитаюсь с ним по–свойски. Тогда я скорее имел в виду сломать ему руку или ногу, но в Люцерне передо мной открылась возможность повредить его рассудок — месть более ощутимая, а следовательно и приятная! Итак, я купил часы–кукушку, и если благополучно довезу их домой, то я у этого субъекта «все кишки вымотаю», как говорят у нас на приисках. Была у меня мысль и о другом кандидате — о критике, пописывающем в толстых журналах, не стоит его называть, — однако, подумав, я не купил ему часов: он не может повредиться в уме.

Побывали мы и на двух крытых деревянных мостах, перекинутых через зеленый сверкающий Рейн, чуть пониже того места, где он, играя и ликуя, вырывается из озера. Эти безалаберно длинные, прогнувшиеся от старости туннели очень понравились нам: так приятно смотреть из их глубоких амбразур на пенистые воды. Здесь множество причудливых фресок старых швейцарских мастеров, анонимных представителей ныне впавшего в бесславие искусства писать вывески, — в ту пору оно еще было в расцвете.

Озеро кишит рыбой, ее видишь невооруженным глазом, так прозрачны его воды. Парапеты набережной перед гостиницами постоянно унизаны рыбаками всех возрастов. Однажды я остановился поглядеть, как рыба ловится на крючок, и тут мне с необычайной живостью вспомнилось одно происшествие, о котором я начисто позабыл за истекшие двенадцать лет. А что за происшествие, о том следует рассказ:

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ОСТАНОВИЛСЯ У ГЭДСБИ

Когда мы с моим приятелем чудаком Райли работали в Вашингтоне репортерами, шли мы как–то зимой 1867 года — время близилось к полуночи — по Пенсильванскому проспекту в страшнейшую метель и вдруг при свете уличного фонаря видим, кто–то бежит во всю прыть нам навстречу. Углядев нас, он стал как вкопанный и крикнул:

— Вот повезло! Ведь вы мистер Райли?

Райли был самый хладнокровный и выдержанный человек в республике. Он остановился, оглядел незнакомца с головы до пят и сказал:

— Да, я мистер Райли. Л вы меня ищете?

— Вот именно, – обрадовался незнакомец. — Счастлив, что я нашел вас. Меня зовут Лайкинс. Я преподаю в Сан–Франциско, в школе. Узнал, что у нас в городе открылась вакансия на место почтмейстера, и решил ее получить... И, как видите, я здесь.

— Да, — сказал Райли неторопливо. — Как вы правильно изволили заметить... мистер Лайкинс... я вижу, что вы здесь. И что же, вас можно поздравить?

— Ну, поздравлять рановато, но уже за малым дело стало. Я привез с собой петицию за подписью инспектора народного образования, всех наших педагогов да еще двухсот именитых горожан. А теперь не откажите проводить пеня в Тихоокеанскую делегацию, я хочу как можно скорее провернуть это дельце. И — домой!

— Раз у вас так горит, вам, наверно, не терпится сегодня же посетить со мной делегацию? – сказал Райли голосом, в котором самое искушенное ухо не уловило бы и тени насмешки.

— Разумеется, сегодня же. У меня, знаете ли, нет времени здесь рассиживаться. Я решил не ложиться спать, пока не заручусь обещанием делегация. Я, знаете ли, не из теперешних болтунов, я человек дела!

— Что ж, в таком случае вы знали, куда ехать. Когда же вы изволили прибыть?

— Ровно час назад.

— А когда думаете выехать обратно?

— В Нью–Йорк завтра вечером. В Сан–Франциско — на следующий день.

—Так, так... А завтра что предполагаете делать?

— Завтра что? Завтра мне лететь к президенту с петицией и делегацией — получать назначение. Согласны?

— Да–да, совершенно верно... то есть правильно. Ну а потом?

— В два часа заседает сенатская комиссия, надо, чтобы она утвердила мое назначение, не так ли?

— Верно, верно, — повторил Райли все так же задумчиво, — опять вы правы. И стало быть завтра вы садитесь в нью–йоркский поезд, а на другое утро махнете в Сан–Франциско?

— Вот именно... По крайней мере я так рассчитываю.

Райли подумал с минуту, потом сказал:

— А не могла бы вы содержаться здесь дня на два?

— Господь с вами, конечно, нет! Это не в моем духе. Некогда мне рассиживаться. Говорят вам, я не болтун, я человек дела.

Вьюга завывала, налетал порывами густой снег. Минуты две Райли стоял и молчал, погруженный в задумчивость, потом поднял глаза и спросил:

— А вам не приходилось слышать о человеке, который когда–то остановился у Гэдсби? Но я вижу, что не приходилось...

И он притиснул мистера Лайкинса к чугунной ограде, схватил его за пуговицу, впился в него глазами, точь–в–точь Старый Мореход, и повел свой рассказ так спокойно и обстоятельно, как если бы мы втроем лежали на цветущем лугу и вокруг нас не ярилась полуночная вьюга.

— Я расскажу вам про этого человека. Это было еще во времена президента Джексона; гостиница Гэдсби считалась тогда первой в городе. Так вот, этот человек приехал как–то из Теннесси в девять утра, в роскошной коляске четверней, с черным кучером на козлах и с породистой собакой, — видно было, что он собакой гордится и души в ней не чает. Он подкатил к подъезду гостиницы; управляющий вместе с хозяином и челядью высыпали, конечно, встречать его. Но он только буркнул: «Ничего не требуется», — и, соскочив, приказал кучеру ждать: ему, говорит, не до еды, он приехал получить кое–что с казны по счету, заскочит напротив, в казначейство, заберет свои денежки и покатит домой в Теннесси, где его ждут срочные дела.

Ну вот, а часов в одиннадцать вечера он вернулся, заказал постель, велел распрячь и отвести лошадей в конюшню, — ему, говорит, обещали уплатить только завтра. А дело было в январе; заметьте — в январе тысяча восемьсот тридцать четвертого года, точнее — третьего января, в среду.