— Ее муж? Так малютка замужем?

— Она не малютка. Она замужняя женщина, этот человек, что с нею – ее супруг.

— Что ж, и дети у нее есть?

— Как же. Семеро... с половиной.

— Вздор какой!

— Нет, не вздор, она сама мне сказала.

— Но как же семь с половиной? Что значит половина?

— Один ребенок у нее от другого мужа — понимаешь, не от этого, а от другого, — не то пасынок, не то падчерица, в общем, они его считают середина наполовину.

— От другого мужа? Так она уже не раз была замужем?

— Четыре раза. Этот муж у нее четвертый.

— Ни одному слову не верю. Все это явный вздор. А мальчик — ее брат?

— Нет, сын. Самый младший. Он выглядит старше своих лет, ему пошел двенадцатый год.

— Все это гиль и чепуха! Черт знает что! В общем, дело ясное: они поняли, что ты за фрукт, и решили тебя разыграть. И, по–видимому, в этом преуспели, Хорошо еще, что я остался в стороне. Надеюсь, у них хватило чуткости и гуманности понять, что я за тебя не в ответе. И долго они здесь пробудут?

—Нет, они уезжают утренним поездом.

— Есть человек, который этому несказанно рад. Но как ты это узнал? Спросил, конечно?

— Нет, я сперва полюбопытствовал, какие у них планы, и они сказали, что намерены пожить здесь с недельку, побродить по окрестностям, но к концу разговора, когда я вызвался сопровождать их и предложил познакомить с тобой, они слегка смешались, а потом спросили, из одного ли мы дома. Я сказал, что из одного, и тогда они сказали, что передумали: им, видишь ли, надо срочно выехать и Сибирь — проведать больного родственника.

— Ну, знаешь, ты превзошел самого себя. Ты достиг таких вершин глупости, каких человек не достигал от сотворения мира. Обещаю воздвигнуть тебе памятник, этакий монумент из ослиных черепов вышиной в Страсбургскую колокольню, — конечно, если я тебя переживу. Так они спросили, из одного ли мы с тобой «дома»? Какой же это дом, скажи на милость! Что они имели в виду?

— Понятия не имею. А спросить не догадался.

— Ну а мне и спрашивать не надо! Они намекали на дом умалишенных, на сумасшедший дом, неужели тебе не ясно? Значит, они решили, что мы с тобой друг друга стоим! Что же ты о себе после этого думаешь, скажи?

— Ничего не думаю! Ну что ты ко мне пристал? Будто я нарочно, право! Ведь я из самых благородных побуждений. Они мне показались такими милыми людьми; и я им как будто понравился...

Гаррис бросил по моему адресу что–то весьма нелюбезное и убежал к себе в номер — расколошматить парочку–другую стульев, как он мне объявил. Вот несдержанный человек—любой пустяк выводит его из себя!

Мне порядком досталось от молодой особы, но не беда — я выместил все на Гаррисе. В таких случаях важно на ком–нибудь «отыграться», иначе больное место саднит и саднит.

Глава XXVI

Торговля в Люцерне.Немного истории.Родина часов–кукушек.Человек, который остановился у Гэдсби.Претендент на вакансию почтмейстера.Теннессиец в Вашингтоне.

Дворцовая церковь славится своими органными концертами. Все лето сюда ежедневно часов с шести стекаются туристы, платят положенный франк и слушают рев. Правда, до конца никто не остается; немного помешкав, турист встает и по гулкому каменному полу топает к выходу, встречая по пути других запоздавших туристов, топающих с особенным усердием. Это топанье взад и вперед ни на минуту не прекращается, подкрепляемое непрерывным гроханьем дверей и неустанным кашлем, харканьем и чиханьем в публике. Тем временем исполинский орган гудит, и гремит, и грохочет, силясь доказать, что он самый голосистый орган в Европе и что эта тесная шкатулочка–церковь — идеальное место, чтобы почувствовать и оценить его мощь и силу. Правда, попадаются среди громыхания и более кроткие и милосердные пассажи, но за тяжеловесным топ–топ туристов вы улавливаете только смутные, как говорится, проблески. Органист, опомнившись, сразу оглушает вас новым горным обвалом.

Коммерческая жизнь Люцерна выражается по преимуществу в торговле всякой дребеденью, именуемой сувенирами: лавки завалены горным хрусталем, снимками видов, резными вещицами из дерева и слоновой кости. Не скрою, вы здесь можете приобрести миниатюрную фигурку Люцернского льва. Их тут миллионы. Но все фигурки вместе и каждая порознь представляют лишь поклеп на оригинал. В величественном пафосе подлинника есть что–то непередаваемое, что копиист бессилен уловить. Даже солнце бессильно; у фотографа, как и у резчика, получается умирающий лев– и только. Те же формы тела, та же поза, те же пропорции, но неизменно отсутствует то неуловимое нечто, что делает Люцернского льва самой скорбной и волнующей каменной глыбой в мире.

Лев лежит в своем логове на срезе невысокой отвесной скалы, ибо он высечен в горной породе. Фигура его огромна и преисполнена величия. Голову он склонил набок, сломанное копье торчит из плеча, лапа лежит на лилиях Франции, защищая их. Виноградные лозы свешиваются со скалы, ветер играет в их листьях, где–то наверху бьет ключ, и прозрачные капли стекают в водоем у подножья скалы, а в неподвижной глади водоема, как в зеркале, качается среди кувшинок отражение льва.

Кругом зеленые деревья и трава. Это уютный, отдохновенный лесной уголок, отрешенный от шума, суеты и смятения, — и все это так, как должно быть, — ведь львы и в самом деле умирают в подобных местах, а не на гранитных пьедесталах, воздвигнутых в городских парках, за чугунными решетками фасонного литья. Люцернский лев везде производил бы большое впечатление, но здесь он особенно на месте.

Некоторые люди так уж устроены, что мученическая кончина для ниx самый удачный выход. Людовик XVI умер не своей смертью, поэтому история к нему снисходительна: она смотрит сквозь пальцы на его пороки и видит в нем лишь высокие добродетели,— хотя такого сорта добродетели обычно не служат к чести королей. Она изображает его человеком смиренным и кротким, с сердцем христианской великомученицы и со слабой головой. Ни одно из этих качеств, кроме последнего, не пристало королю. В сумме же они создают репутацию, обладателю которой не поздоровилось бы на суде истории, если бы он упустил счастливую возможность заработать мученический венец. Исполненный самых благих намерений, он всегда творил одно лишь зло. А главное, он всегда и во всем оставался христианской святой. Он прекрасно понимал, что в годину народных бедствий должен вести себя не как мужчина, а как король. И желая быть королем, забывал, что он мужчина, — а в результате не был ни тем, ни другим, а разве лишь христианской святой. Он ничего не делал вовремя и кстати, а только все не вовремя и некстати. Никогда не соглашался на полезную меру, в своем упорстве проявляя железную, поистине адамантовую твердость, но стоило делу зайти так далеко, что мера становилась уже вредной, он хватался за нее, и ничто не могло остановить его. И поступал он так не по злой воле, нет, — он и впрямь надеялся, что время не упущено и что лекарство подействует. Его соображение всегда опаздывало к поезду — к первому и ко второму. Если у нации надо было ампутировать палец на ноге, он считал, что можно обойтись компрессом; когда другие видели, что нога поражена до колена, он соглашался на ампутацию пальца; и он отсекал ногу по колено, когда каждому было ясно, что гангрена перешла на бедро. Он был добр и честен и полой благих намерений, борясь с недугами государства, но никогда не умел захватить их вовремя. Как обыватель он был бы достоин участия; как король — заслуживает только презрения.

В биографии Людовика XVI не было ничего королевского, но вряд ли есть в ней более позорная страница, чем та, которую он в нее вписал своим сентиментальным предательством швейцарской гвардии, когда в памятное десятое августа он выдал этих героев на растерзание толпы, штурмовавшей дворец: он им запретил пролить хоть каплю «священной французской крови», разумея кровь черни в красных колпаках. Он думал, что поступает по–королевски, но только лишний раз показал себя нервической святой. Кое–кто из биографов полагает, что на него в эти минуты снизошел дух святого Людовика. Тесно же, должно быть, показалось святому в его новой квартире! Если бы на месте Людовика XVI был в тот день Наполеон I, который присутствовал при этой сцене случайным, безвестным наблюдателем, в Люцерне не было бы льва, зато в Париже имелось бы обширное кладбище революционеров — тоже было бы чем вспомнить десятое августа.