Изменить стиль страницы

И чтобы вечером красное терпкое вино в двух разных, по-разному надколотых чашках, и ветер с реки, и пачка набросков: твои руки, твои волосы, поворот головы, — и плеер в такт шагам: «Васильевский остров прекрасен, как жаба в манжетах; отсюда с балконца, омытый потоками солнца, зовет, и поет, и дрожит»; гудящий компьютер на столе, и денег — ровно до следующих случайных денег. «А в сердце не смолкнет свирель…»

Утром ты проснешься на широкой кровати, потянешься, сбивая на пол легкое одеяло. Кому они нужны тут, эти одеяла? Прятаться от искусственного кондиционированного холода? В ванной — живые цветы, похожие на лилии, но больше и запашистей; на столе в корзинке — фрукты. Босыми ногами ступишь на теплую плитку балкона — и тело обволакивает теплый влажный тропический воздух, немного сдобренный морским ветром. По дороге к пляжу кинешь кусочек вчерашней булки золотым рыбкам — кинутся как никогда не кормили, толкаясь. Поймаешь в кармане халата вибрирующий телефон и долго будешь говорить о разном: дела никуда не исчезают даже в отпуске. Единственное, что тебе никогда не грозит, — это нежная маета скуки. Завтра самолет — «дикая, дивная птица», хе-хе, — вернет тебя домой — в прохладный серый город, где…

…Где ты однажды украла в аэропорту мой паспорт. Просто свистнула. Мой паспорт и билет.

Клуб любимых женщин генерала Орьего

…А потом, когда мне будет за пятьдесят, не меньше, я открою маленькое кафе с танцами «Клуб любимых женщин генерала Орьего». Только никак не меньше пятидесяти, потому что мой нос — средний такой российский нос — должен сперва истончиться и сгорбиться, запястья должны истаять до звонких косточек в медных браслетах — как потрескавшиеся кастаньеты, кожа — приобрести прозрачную тонкость опавшей осенней листвы, юбка — удлиниться оборкой черного кружева, иначе будет не то, получится дешевая фальшивка — как грошовый сувенир из дальней страны на каминной полке, которым просто — дыра в широкой, бесформенной майке склонен хвастаться друзьям и знакомым. «Made in China», — скромно гласит золотинка, прилепленная ко дну. Нет, здесь все будет не так. Здесь будет звонкий деревянный пол, тяжелые столы, неповоротливые стулья, голубые стены в трещинку, красная герань на окнах в глиняных плошках.

Ближе к девяти будут подтягиваться меланхоличные музыканты; по-вечернему неподвижные смуглые лица, но, когда зазвучит гитара, что-то вдруг вздрогнет, задрожит и вспыхнет в глазах, как фейерверк, и музыка полетит, как шутиха, к потолку, чтобы упасть горячими осколками на головы сидящим или им в сердце, — и лица вдруг наполнятся золотым светом, или это просто закатный отблеск, кто знает… Маленький зал с тяжелой тусклой люстрой наполнится звуками, шорохом рубашек, всплеском юбок и запахом кактусовой водки и кубинских сигар — наверное, это воздух свободы, м?

Первыми придут девочки: одна белокурая, в розовом, расшитом блестками платьице, с волосами, заколотыми наверх шпильками; и темноволосая — кудрявая, резкая, как птичье крыло, — в темно-вишневом. Они будут кружиться, глядя друг на друга, — в танго, незаконченная шахматная партия, эндшпиль: пешки наступают и становятся королевами, все до единой.

Потом придет еще одна — в цветной шали, с глазами цвета расплавленного золота, с волосами цвета меди… придет, и сядет в углу, и будет пить, покуда не сбросит шаль и не застучит каблуками по полу, что твой небесный барабанщик-гром. И небо, запутавшись и смутившись, заплачет дождем.

Придет, ругаясь, старая женщина в темном мешковатом платье, с белым чиненым воротником, пахнущая кофе, с рыжим котом под мышкой. Отряхнет капли с жестких волос — черно-белых, как перец с солью. Меланхоличное животное разляжется прямо на барной стойке, а она будет поглаживать его по пушистому пузу.

Придет светленькая маленькая женщина с испуганным птичьим лицом, на котором улыбка неуловима и легка, как солнечный зайчик, а печаль — тяжела, как самый грузный в мире камень. Придет с корзинкой цветных маленьких клубков, на которые кот таки приоткроет желтый, мутноватый от старости глаз, и будет, быстро перебирая тонкими пальцами, вязать что-то такое же маленькое и невесомое, как она сама.

Последней, под утро, придет тень генерала. Сядет за дальний стол, спросит пива. Задремлет, склонив тяжелую голову. Я буду гладить его по волосам и смотреть, как кончается ночь. И цветок герани — как кровь на моих пальцах.

Потом, всё потом.

Татьяна Замировская

Означение

Все началось с собаки: собака начинает и выигрывает (новую жизнь? кусок хлеба с маслом? сальный плевочек котлеты из прорезиненного кармана? вечную любовь новых друзей?). «Мою душу в шахматы? Гигантскую кремовую розу с еще не готового торта?» — вслух спросил Ободов у собаки. Собака по-цыгански повела плечом, какими-то колесящими, подметающими воздух движениями подошла к Ободову и уселась ему на ботинок.

Это шотландская овчарка, с облегчением подумал Ободов. Хорошая, красивая собака. Видимо, кто-то из начальства взял с собой, но сбежала из душного кабинета и бродит по фабрике, ну и умница, солнышко этакое на моей ноге (теперь ботинок будет чист — а как бы на другую ногу ее, так же дружелюбно ерзающую, усадить?), вот бы и правда угостить кремом.

Собака улыбалась и била хвостом. У ее морды вились бабочки — они летели туда, будто из собачьей пасти исходит электрический свет, а весь остальной мир — спиралевидная темнота и опасность. Собака энергичными, пышными вдохами хватала бабочек пастью и жмурилась, слизывая («Чешуйчатым?» — мысленно хихикая, подумал уже не удивляющийся Ободов) языком мятые обслюнявленные крыльца с пятнистых губ.

Ободов вернулся в кондитерский цех и набрал во вспотевшие от нежности ладони едкого розового крема. После года работы (он занимался, как правило, тем, что украшал торты кремовыми розами, сам себя он горестно именовал «инкрустатором»; розы же, по его мнению, были отвратны — да и помнил прекрасно, как в детстве засовывал именно эти праздничные цветы под матрас или, морщась, с тугими маслянистыми шлепками кидал их под стол: Ободов ненавидел, ненавидел масло) он привык относиться к крему, как к расходному материалу, — мыслей слизывать его с пальцев или набирать его в плотный целлофановый пакет, как это делает Дудинская (детям, ясное дело; все делают вид, что не замечают, — пролетарская версия корпоративной солидарности), у него не возникало никогда. Тем не менее он набрал в ладони зеленого крема, из которого обычно лепят листочки, и выбежал наружу, почему-то грустно думая о том, что собаки не различают цветов.

«Вот», — сказал Ободов, поднося руки к собачьему носу. Собака аккуратно начала снимать комочки крема с ободовских пальцев передними зубами и только под конец вылизала ему ладони. Ободов перестал думать о том, что собаки не различают цветов. Теперь он думал о том, что собака своим шершавым, медвяным от крема и пыльцы языком разгладила все его судьбоносные линии — теперь его ладони будут мягки и чисты, без единой морщинки; слизал песик линию судьбы, гулкий провал сердца и сетчатую траншею ума, и пойдет теперь Ободов новыми, неизвестными дорогами, и давно пора, между прочим.

На слове «дорогами» к ним подошел стервятник из соседнего цеха (он работал за тестомесом, страшной машиной из каких-то пубертатных кошмаров Ободова) и посоветовал Ободову и его мерзкой твари («Жаль, что это не питбуль», — думает Ободов уже третью по счету внятную мысль за это дикое утро) именно что пойти какими-то дорогами в противоположном реальности направлении. Ободов вынужденно кричит: «Граждане, заберите собаку!» — ему не хочется ни с кем ссориться, тем более с суровым стервятником, замешивающим тесто в средневековом орудии для мучительной казни. Граждане не реагируют — выясняется, что собака на самом деле не принадлежит начальству (об этом начальство снисходительно рассказывает Ободову, в то время как собака обнюхивает начальственные брюки, оставляя на них смешные зеленые пятнышки крема), она откуда-то приблудилась и вообще, наверное, на ней блохи, которые попадут в наш фирменный торт, давайте ее вообще усыпим.