Изменить стиль страницы

Так что мы и не станем больше вспоминать про кибуц Дегания, а вместо этого обратимся к Иерусалиму, потому что однажды утром Рут навсегда оставила кибуц и отправилась в Иерусалим. Теперь у нее было нечто вроде документа, выданного в кибуце на имя Рут Исраэли. Эта бумага не годилась для мандатных властей, но вместе с письмом доктора Млынека делала свою обладательницу несколько более реальной, чем прежде. К тому же Рут Исраэли подкормилась и окрепла — стала, по словам Ирмы, походить на живого человека, «дома ле-ищ хай».

Увы, профессор Боденхаймер именно в это время отправился в Лозанну на международный конгресс по истории естественных наук. Вот почему столь замечательный зоолог выпадает из нашей истории, словно нам совершенно нечего о нем рассказывать, что на самом деле абсолютно не соответствует истине, поскольку уже его рождение было отмечено поздравительным письмом от самого доктора Герцля. Но у нас просто нет выбора, мы обязаны оставить в покое не только Герцля и Макса Ицхака Боденхаймера-старшего, получившего это письмо, но и профессора, нареченного, как и Ирма Мирьям, двумя с трудом сочетающимися именами: Фридрих и Шимон, хотя это именно профессорское исследование опровергло утверждение библейских критиков об анахронизме упоминания в книге Бытия верблюдов как домашних животных. В конце концов, приняв приглашение на конгресс и впервые отправившись в послевоенную Европу, он по собственной воле покинул эту историю, в которой иначе мог бы принять участие.

Рут переночевала в странноприимном доме «Краса Сиона и Иерусалима» в квартале Махане-Йегуда, напротив рынка. Дом этот, до войны бывший иерусалимским небоскребом о четырех этажах и двухэтажной башне с солнечным хронометром мастера Шапиро, продолжали называть домом с часами, хотя часы сгорели вместе с башней, избавив ночевавших в двух нижних этажах иммигрантов от необходимости задумываться о времени. Утром, за завтраком, ибо в «Красе Сиона» давали состоявший из настоящего черного чая и настоящего серого хлеба завтрак, страшно храпевшая всю ночь соседка по спальне рассказала Рут, что десять лет назад дом был похож на пражскую ратушу, «как две капли воды», — она видела фотографию над конторкой сторожа при входе. «Нет, ты посмотри, посмотри!» Перед уходом Рут внимательно всмотрелась в фотографию, но никаких воспоминаний она у нее не вызвала.

Надо было как-то устраиваться в Иерусалиме или возвращаться в кибуц. Рут решила отправиться в Еврейское агентство, по выражению сторожа, «путем всей плоти». Ей посоветовали пройти напрямик, через рынок, через кварталы Зихрон Тувия, Шиват Цийоп, Нахалат Ахим, Шаарей Цедек и Рехавия. На рынке шла бойкая торговля. В зеленном ряду грязный оборванный старик, переходя от лотка к лотку, тянул трясущиеся костлявые руки к овощам и безостановочно квохтал в свою длинную кудлатую бороду: «Ко-ко, ко-ко!» Торговцы отгоняли его: «Эй, Йосеф, катись-ка ты отсюда! Убирайся подобру-поздорову, Профессор!»

Вы спросите, как это может быть, чтобы евреи обижали и гнали своего дряхлого неимущего соплеменника, словно они совершенно забыли и законы милосердия и благотворительности, и бессчетное количество трогательных и поучительных историй, рассказанных именно на эту болезненную тему нашими праведными мудрецами? Вы, может быть, даже потеряете доверие к автору и станете подозревать его в искажении действительности и подтасовке фактов. «Где это видано?! Откуда этот писака взял такой пример возмутительной черствости?» Но у нас нет времени отвлекаться на решение этой сложной проблемы. Нет-нет, автор не пытается улизнуть от ответа, просто он слишком захвачен тем, что происходит на его глазах. А происходит то, что полоумный старик смотрит на Рут Исраэли своими запавшими выцветшими глазами так, словно узнает ее, словно вспоминает не только ее саму, но вместе с ней целую историю, участником которой был он сам где-то далеко, в стародавние времена. Он смотрит на нее, и его серые отвислые губы шевелятся. Если очень напрячь слух, то создается впечатление, что вот-вот — и сможешь разобрать слова, понять его куриную речь. И нам придется постараться. Придется приложить все усилия, чтобы ее понять, потому что старик говорит что-то очень важное. «Пани Кокотова, нако-ко-нец-то!» — вот что говорит дряхлый Йосеф. В том, что мы начали его понимать, нет, конечно, ничего особенного, потому что автор нарочно подстраивает для нас все таким образом, чтобы мы не подвели, не разочаровали его ожидания, он, можно сказать, прилежно заботится о том, чтобы мы вели себя так, как задумано. Поразительно как раз совсем другое: неразборчивую речь Йосефа начинает понимать Рут Исраэли. Она не только различает в его кудахтанье слова и фразы, она вдруг узнает свою фамилию: Кокотова. Словно листок папиросной бумаги от внезапного порыва ветра слегка приподнимается над иллюстрацией в неведомой книге, на мгновение мелькает изображение какого-то интерьера, каких-то людей, какой-то давней жизни, гравированной на меди. Она ничего, конечно, там не разглядела, но успела почувствовать, что к привычному уже имени Рут Исраэли, нелегальному документу из кибуца и бесполезному письму доктора Млынека добавилось нечто новое, очень важное и, возможно, наиболее весомое, что помогает ей держаться на ногах и сохранять плотность, не улетучиваясь при малейшем дуновении.

Йосеф — не бездомный, как вы могли бы подумать. Он живет в квартале Нахалат Ахим, в глинобитной пристройке к большому красивому дому на улице Ципори, потому что десять лет назад, во время большого мятежа, перешедшую ему по наследству от отца-сапожника лавочку в Старом городе арабы разгромили до основания, просто разнесли по камню. Счастье, что сам он в это время был в скитаниях по Турции и Балканам. Следы разрушения были аккуратно убраны, и соседи Чериковеры успели даже справить свадьбу старшей дочери. Он так привык за свою казавшуюся ему и другим почти бесконечной жизнь всегда возвращаться в эту лавочку, что при виде пустого места с ним тут же случился удар, которому не удалось все же его убить. Из больницы он вышел с частичной потерей речи и памяти. Людей он не узнавал, но они его узнавали. В их памяти он всегда был чудаковатым стариком без каких-либо занятий, неизвестно почему прозванным Профессором. Но, узнавая, они совсем не стремились его знать, поскольку, в сущности, не знали никогда и никогда не испытывали желания восполнить этот пробел в своей картине познаваемого мира. Сам же он помнил очень мало и нетвердо, и все, что он как-то помнил, не имело ни малейшего значения. Например, он помнил, что долгие годы занимался собиранием фольклора испанских беженцев, но в голове его сохранилось только два слова: «пор фавор». Что он делал в Турции и на Балканах? Что-то искал, кому-то в чем-то каялся. Иногда ему казалось, что он жил уже бессчетное количество раз и оттого безмерно устал и все перепутал. Он уже не мог вернуться в Старый город. Одинокая йеменская старуха приютила его в своей нелегальной пристройке, стала даже заговаривать о хупе по закону Моисея и Израиля, как вдруг однажды ночью отдала богу душу, держа Йосефа за руку и страстно шепча ему что-то маловразумительное о спрятанном в доме сокровище. Вот уже десять лет его преследовал шепот выжившей из ума йеменитки, в каморке которой он так и остался жить, поскольку ни у соседей, ни у городских властей не было досуга заниматься его выселением и сносом незаконной пристройки, одной из тех, что росли вокруг, словно грибы после дождя.

Когда Йосеф увидел Рут, в его смутном сознании возник какой-то проток ясности, словно из глухой каменной кладки, окружавшей его со всех сторон, внезапно вынули один маленький камешек и в образовавшуюся брешь стала понемногу подтекать узкой струйкой чистая, прозрачная вода.

«К Профессору внучка приехала из Эуропы», — сообщила всей улице Хана из Курдистана, наблюдавшая за ними с балкона.

В пристройке Йосефа стояла длинная синагогальная скамья, на которой он спал, и обитый жестью сундук, на котором раньше спала старая йеменитка, а теперь устроилась пани Кокотова-Исраэли. В качестве стола использовался большой фанерный ящик, а единственным стулом служила канистра из-под бензина фирмы «Шелл». Все это описывается здесь вовсе не для того, чтобы поразить воображение читателя картиной нищеты, скорее — ради создания эффекта достоверности. Потому что все остальное, что осталось рассказать автору, носит уже совсем не достоверный и даже маловероятный характер.