Версаль изменится, несмотря на свою вечность; tempus fugit,[56] и однако в этой смеси быстротечности и постоянства было что-то трогательное.
Так Пьетро стоял на террасе в лучах заходящего солнца; сердце его сжималось от какого-то необъяснимого чувства. Он смотрел на круглые бассейны, на фонтаны.
Королевские фонтаны… Путь мудрости…
Он говорил себе, что жизнь, текущая в его венах, была похожа на эти круги, на эти хрустальные струи. «Прости, – сказал он себе, – я не могу с собой справиться. Я знаю, что придаю всему слишком большое значение! Это сильнее меня…» Дыхание жизни. Поток. Фонтан. Источник. Жизнь. Стремление к Творчеству. Это великое «наперекор смерти» Он вновь подумал о Лафонтене и его «Амуре и Психее».
«В конце концов, – говорил он себе, – я ведь тоже Баснописец. К чему все это? К чему рассказывать себе все эти басни, эти сказки, эти невероятные истории? Откуда эти фантазии о всемогуществе, о том, чтобы стать Богом, эта мечта отдавать, любить и особенно быть любимым! Откуда эта жажда жизни? Во имя удовольствия почувствовать и заставить почувствовать, мечтать и заставить мечтать, верить и заставить верить, предавать, лгать, любить, быть собой, быть другим, чтобы другой стал собой, в конце концов, ради удовольствия просто быть! Быть всеми нами!»
Он вновь вспомнил о записке Баснописца, которая привела его в самый центр садов.
Зеленый театр.
Имею власть я над тобой, и нет моей фантазии пределов.
«Ну а я, кто же я?» – подумал Пьетро.
Ослепительная Анна Сантамария вслед за ним вышла и сумрака дворца. Рукой в перчатке она сжимала зонтик, кудри, уложенные в венецианском стиле, были части скрыты под шляпкой. Подходя к мужу, она улыбалась. Она была восхитительна, вполне в стиле Помпадур. На всем ее облике лежал отпечаток элегантности, галантности, грациозности, старомодной обходительности, в которой для него заключалась вся прелесть его века. Анна сияла, торжествуя. Она весело заговорила с ним о каких-то пустяках. Они стояли, любуясь садами. Перед ними, как во сне, двигались стайки придворных, их голоса сливались с журчанием фонтанов; тут виден был зонтик, там кружевной платочек, еще дальше трость или парик… В лучах заходящего солнца промелькнул вдруг силуэт Козимо. Одетый в белый костюм и коричневую куртку, он пересмеивался с юной, хорошо сложенной девушкой со свежими щечками и осиной талией. Они скользили в солнечных лучах.
Пьетро поднял бровь. Анна взглянула на него из-под шляпы, заговорщически улыбаясь. Какое-то странное чувство охватило Пьетро, ощущение того, что его предназначение исполнилось, что молодость уходит, но в то же время есть и надежда, что она еще продлится, а с ней и жизнь, и, конечно, любовь, единственное, что имеет цену, – вечная любовь!
Ну что ж! Я знаю, кто я.
Он надел шляпу.
Легенда. Тень. Миф. Басня.
Он потер рукой свой венецианский клинок и улыбнулся.
Я Черная Орхидея.
В полях за дворцом садилось огненное светило, вскоре взойдут звезды; там, далее, за купальней Аполлона, на небе вспыхнуло зарево в память о прошлом Версаля, о тени его бывшего хозяина, бывшего короля, «короля-солнца».
Пьетро сделал фонтанам почтительный реверанс.
Равномерно покачиваясь на носу корабля, рассекавшего ночной мрак, лорд Стивенс предавался горьким размышлениям о своем поражении. Он сжимал кулаки, его волосы растрепались на ветру, напоминая змей античной Горгоны. Несколько недель он скрывался в Нормандии, чтобы о нем успели забыть. Затем он тайно нанял корабль в порту Гранвилль и отправился в путь. Вернуться в Англию сразу после того, что произошло, было невозможно. Поэтому он устремился к единственной гавани, которая была еще доступна: в Америку. Корабль, плывший по бурному морю, только что оставил позади острова Шозей, избегая коммерческих маршрутов и отклоняясь к юго-западу, чтобы выйти в Атлантический океан. Это путешествие будет одним из самых изматывающих. Стивенса мутило. Приколотая к груди роза завяла. В небе сгущались черные тучи. Небосклон от края до края поминутно озарялся молниями, на которые сверху как будто давила темная крышка, так что казалось, будто взрывались сами тучи, пронзенные электрическими химерами. Ливень хлестал по бортовому ящику. И все же всклокоченный Стивенс продолжал стоять на носу, отказываясь спуститься в трюм. Пинком ноги он отпихнул одного из матросов, нормандца, который насмешливо сказал ему, опрокидывая стаканчик кальвадоса: «В Нормандии всегда прекрасная погода». На фоне поминутных вспышек плясали паруса, напоминая паруса некой сказочной шхуны, корабля корсаров или призрачных пиратов, возможно, мифических матросов «Летучего голландца». Грозное судно взлетало и вновь падало в черные волны Ла-Манша, сотрясаясь от шквальных порывов мокрого ветра, и Стивенс, хотя все содержимое его желудка уже изверглось в морскую пучину, держался крепко, уцепившись за поручни руками в железных перчатках.
Итак, они с Баснописцем проиграли.
Он желал нанести роковой удар французской монархии в день коронации, а в случае неудачи поджечь дворец «короля-солнца», воспользовавшись услугами этого сумасшедшего, который называл себя Жан де Франс, наследник никакого королевства. Он так никогда и не понял ни подлинной причины, по которой тот взял себе такую кличку, ни его ненависти. Почему? О боги, почему? Стивенсу хотелось то плакать, то смеяться, когда он вспоминал о безумной идее, овладевшей им, шефом-ренегатом английской контрразведки: окончательно нарушить баланс сил на континенте, навсегда разделаться с извечным врагом, напасть на Австрию, Испанию и Пруссию, объединить две Короны, розу и лилию! И в то же время заполучить Америку! Но Стивенс знал, что в данный момент ему, изгнаннику, все еще желающему послужить своей родине, угрожает опасность. Его лишили всех должностей и титулов; за ним яростно охотился лорд Стормон. Он действовал без согласия собственного правительства. Возможно, если бы все завершилось успехом, он смог бы вернуться победителем и положить у ног Георга III останки Франции, как он и намеревался. Он бы поведал королю о приготовлениях Тайной службы Шарля де Брогли к интервенции в Англию; он бы выдвинул в качестве аргумента ситуацию в Америке, слабость королевства, предательство герцога Глостера, и таким образом добился бы у Георга права создать армию и довести до конца свой собственный план: захват Франции!
Но вместо этого его мир рушился! И этот Баснописец, символ эпохи, которая, как опасался Стивенс, уже канула в Лету… Химера, выдумка, пережиток иного времени. Как он мог доверять такому человеку? Как он мог… Возможно, поражение Баснописца – и его самого – возможно, американское восстание, ослабление Франции и Англии тоже были знаками, предвещающими конец? Конец более значительный? Он вспомнил о том, что Баснописец говорил о гниении королевства. И вдруг его посетило видение мира, готового уничтожить себя в решительной схватке, мира, в котором народ больше не уважал ни Корону, ни монархов, ни справедливый миропорядок. В котором больше не верили ни в благородство, ни в род, ни в происхождение. Часто Баснописец говорил, что не за горами тот день, когда французское королевство рухнет, как пустая ракушка, как гнилое яблоко, под ножевыми ударами народа и всех этих философов. Стивенс взревел, но его голос заглушала буря, и лишь новый шквал ветра ответил на его гневный зов.
56
Время летит (лат.)