Ожидание было долгим, очень долгим, и казалось еще дольше, потому что подсолнухи, хотя и повернулись головками к Матильде, выглядели не так, как обычно. Желтый цвет перестал быть сияющим, ослепительным. Вроде бы они еще больше, чем вчера вечером, почернели, а главное — совершенно не хотели говорить. Или — больше не могли?..
Матильда вздрогнула: ладони Реми легли ей на глаза, она узнала бы эти ладони из тысяч, из всех ладоней мира.
— Ну, кто это? — спросил певучий голос.
— Это ты, ты! — закричала Матильда, скорее от радости, чем от страха.
— А кто это — «ты»? — снова пропел тот же голос.
— Реми, — она вздохнула от избытка чувств.
И вот тут хлынули слезы, размывая выросший за ночь горб, разом выплеснулось все ночное горе: этот внезапный отъезд, к которому ее вынуждают, эта мать, которая запросто убивает дочь острием прямо в сердце, это чудовище, получеловек-полузверь, на потолке ее комнаты и, в довершение всего, эти заболевшие подсолнухи… Реми, который вроде был куда больше озабочен тем, чтобы жадно слизывать ручьями катившиеся по щекам Матильды слезы, чем ее запутанным и переполненным катастрофами рассказом, все-таки, видимо, уловил самое главное, и, когда соленый поток истощился, уверенно объявил:
— Нет, это мы уедем!
— Что? — переспросила Матильда, чье сознание было еще затуманено слезами.
— Что-что! Мы вдвоем, ты и я… Это мы на самом деле уедем! Усекла?
Да. Она усекла. Она сразу усекла. Она же сама сказала маме тогда, после первого полета на качелях: Реми — он гениальный! И теперь это подтвердилось, потому что такого поступка в ответ на угрозу отъезда ни Бенедикта, ни она сама даже и представить себе не могли.
Но то, что минуту назад предложил Реми, было не просто гениально, это было прекрасно. Настоящее чудо красоты… Ей никогда в жизни еще не предлагали таких прекрасных, таких красивых вещей, отроду не предлагали. А она ведь все-таки уже довольно давно на свет родилась: уже шесть лет, даже чуть-чуть побольше… И если бы она уже не дала Реми выпить все свои слезы, она непременно проронила бы еще одну, совершенно другую, чем прежние: слезу радости от встречи с таким чудом.
Они с Реми взялись за руки и посмотрели на подсолнухи. Момент был серьезным. Еще более серьезным, чем тот, когда лютик открывал им свою тайну. Подсолнухи стали свидетелями их общего и окончательного решения. Теперь надо поклясться. Но прежде чем поклясться, прежде чем принести присягу на верность, Матильда хотела узнать, что же такое случилось с подсолнухами.
— Они собираются умереть, наши подсолнухи? — взволнованно спросила девочка.
— Да. Хотя не так. Сначала они примрут, а потом — нет, не умрут вовсе, — ответил Реми.
— Но почему тогда желтый чернеет? — настаивала девочка, которой казалось, что такому желтому, такому желтому, от которого голова кружится, никогда и ничто не должно угрожать. Здесь в ней говорил художник.
— Это семечки чернеют, — объяснил Реми. — Но семечки не могут умереть, из них вырастут другие подсолнухи! И ты тоже, Тильда, ты никогда не умрешь! От тебя будет семечко, а из него вырастет другая Тильда… или, может быть… может быть… — казалось, Реми вдруг застеснялся, — может быть, другой Реми! Поживем — увидим!
Она снова пришла в восторг от глубины познаний Реми во всем, что касалось подсолнухов и природы вообще. Действительно, мама ведь говорила ей когда-то об этом семечке, которое помогло Матильде появиться на свет, и еще вроде бы о том, что Он тут тоже был как-то замешан… Но что бы там ни было, сама идея того, что у нее… у них… могут быть другая Тильда или другой Реми, ужасно ей понравилась.
Теперь оставалось только дать клятву. Вместе дать клятву, что они уедут вдвоем. Они встали навытяжку лицом к подсолнухам.
— Клянусь! — произнесла Матильда, изо всех сил думая о Бабуле и Феликсе, которые первыми сделали так, уехав в Севилью.
— Клянусь! — сказал Реми.
Но в момент, когда он уже собирался сплюнуть, подтверждая клятву, она подставила ему ладонь. Ей, в свою очередь, хотелось слизнуть обещание Реми с подставленной руки, унести его с собой навсегда.
~~~
Потом все стало происходить очень быстро. С каникулами всегда так: сначала они тянутся, тянутся, тянутся бесконечно, кажется, что никогда не кончатся, и вдруг, в один прекрасный день, все заговаривают о том, что пора ехать. Вытаскивают чемоданы, начинается предотъездная лихорадка. На море было точно так же и так же сбивало с толку. И только обещание, что купят новое пальто и новые краски, делало тогда возвращение в Париж более или менее сносным.
Но в этом году вообще все по-другому. В этом году Матильда ни за что не позволит взять себя как какой-нибудь дополнительный чемодан из багажа взрослых, которые все решают одни, совсем одни: нетушки, и свой багаж она станет собирать сама. Причем по секрету от всех, даже от Бенедикты, чей отъезд с Кристианой теперь неотвратим. Матильда еще колебалась, сказать Бенедикте или не сказать, но Реми решил сохранить их намерения в тайне от нее. Он боялся, что Бенедикта захочет уехать с ними. И не зря боялся. Влюбленным все-таки нужно оставаться одним в особо важные моменты, пусть даже Бенедикта и соглашается отойти как угодно далеко, когда ее об этом просят. Ведь поэтому же, именно поэтому Бабуля не захотела, чтобы Матильда отправилась в Севилью вместе с ней и Феликсом, и Матильда тогда очень хорошо ее поняла. И не стала просить об этом на вокзале, хотя и поплакала немножко, когда стал удаляться последний вагон…
Так что пришлось тайком собирать свои вещички. Но прежде всего надо было навести к отъезду порядок в собственной голове, голове, которая уже начала все видеть и воспринимать по-другому. Другими стали тени на потолке комнаты, другими словами они обменивались с мамой, по-другому играли с Бенедиктой. И даже вкус воды с мятным сиропом изменился.
Матильда вообще-то знала кучу секретов, а сколько их было у нее самой за долгую жизнь — не счесть, но ТАКОГО, от которого меняется вкус мятной воды, не было никогда! Она даже подумывала о том, осталась ли Матильдой, не вселился ли кто-то другой в нее в ту минуту, когда они давали клятву перед подсолнухами.
Внешне она — та же самая девочка, это ясно, а то бы наверняка кто-то что-то заметил и сказал, но изнутри — нет. Как будто в ней поселилась еще одна Матильда. И в Реми — еще один Реми.
Когда они были вместе, он и она, эти внутренние Матильда и Реми думали о той тайне, которую скрывают оба. Все, что они говорили и делали тогда, становилось таким невозможно сильным, — ну, таким сильным, что просто не умерь они хотя бы силу взгляда, мигом оторвались бы от земли и даже полетели бы, оставаясь неподвижными, и добрались бы до самого солнца. В такие моменты никто и ничто не способно было бы догнать их.
Больше всего обоих волновала природа. Спасибо Реми, который примирил Матильду с насекомыми (кроме пауков, конечно!) — теперь они могли бесконечно долго наблюдать, к примеру, за неловкими движениями жука, который силился перевернуться со спины лапками вниз, или за стремительными падениями с высоты желто-черных полосатых стрекоз, похожих на маленькие вертолеты, четко выделявшиеся на фоне туч мошкары.
Однажды на реке они заметили двух стрекоз, на этот раз голубых, в полете. И Матильда очень хорошо разглядела, как стрекоза-мальчик ухватил стрекозу-девочку за шею, прежде чем выгнуться над ней дугой. Реми шепнул: «Тсс!» — и перед зачарованной Матильдой стрекозы, соединившись, образовали сердечко. Раньше Матильда и не думала никогда, что кто-нибудь может так сильно кого-нибудь любить, и у нее сразу же выступили слезы на глазах.
Приходилось признать, что теперь, когда у них с Реми появилась тайна, она стала еще более восприимчивой и чувствительной ко всему, и ей казалось невероятной возможность скрывать подобный секрет, да еще так, чтобы никто, — а особенно мама, чьи глаза видели сквозь стены, — ничего не заметил.