Миссисипи — два.
«К себе» варьировалось широчайше. Кабинет Эйч-Мента в центральном офисе «капусты» в случае Клубина фигурировал только однажды. Сидели и в каком-то сквере на скамеечке, с упаковкой лимонада и чипсами, сидели и в принадлежавшем ещё бабушке шефа рыбном ресторанчике, название которого Клубин как прочитал краем глаза как «Хипсюль мюде муд», так с тех пор и помнил. — Чаще всего сидели в этом бабушкином ресторане, потому что Клубин не ел рыбу в принципе, и капиталистический выкормыш адмирал Херберт Девермейер это приметил сразу. — Сидели в холле брюссельской квартиры Эйч-Мента, там пили пакетный чай с застарелыми крекерами. Сидели на подоконнике мужского сортира в кинотеатре «Уорнер Бразерс» с бутылкой водки. Катались по Парижу в клубинском лимузине. На островке посреди болота «Планеты Камино» жарили на походной горелке хлеб и помидоры.
Миссисипи — три.
Насколько мог Клубин судить, Девермейер потребности в этих посиделках не испытывал никакой. Но придумал он, высчитал для себя такую вот повинность. Темы для бесед и манеру разговора он для каждого конкретного осчастливленного избирал математически; в общем-то, Клубин, человек не мальчик, в начале своего шестого десятка, ни за что не поручился бы, что довольно свободное обращение, которое Девермейер позволял ему с собой, его шефу присуще вообще. Скорее всего, Эйч-Мент подстраивался под Клубина, действуя совершенно автоматически. Вероятно, это был род психологической индукции, и если это было так, то Клубин мог свидетельствовать: шеф работал блестяще. За многие годы не было ни одного случая предательства в кругу тех сотрудников комиссии, с кем Эйч-Мент общался впрямую.
Миссисипи — четыре.
«Почему я подумал об этом сейчас? — спросил себя Клубин, мысленно загибая пятый палец („Миссисипи — пять“). — Откуда понятие „предательство“ возникло в моей голове? Не было и тени его ещё полминуты назад… Что за эти полминуты произошло? Я послал себя-ведомого вперёд, зная, что впереди, на расстоянии шага, мантия „сортира“. Ведомый-я подчинился, шагнул, вскрикнул, потом, судя по звуку, упал, и вот я, со своей монокулярной диплопией, режущей мне мозг, стою посреди тумана на границе возрождённой Зоны один, и ничего не изменилось к лучшему, всё тот же пат, всё тот же „сортир“, только теперь я настоящий сталкер, человек, отправивший ведомого в ловушку, о которой я знал, а он нет».
Миссисипи — шесть.
«Не ты такой, — с удивлением промолвил тогда, когда-то, Эйч-Мент, перебрасывая с перчатки на перчатку раскалённый помидор и дуя на него в обе щёки. — Не ты такой, дело такое. Спокон веков мы, начальники, гоним на смерть вместо себя других. А потому ты и начальник, что знаешь дело лучше, и в бою не ты выбираешь другим судьбу, а дело выбирает. Ты такой же подчинённый, только подчиняешься делу. Чем ты выше как начальник, тем ты менее человек. Тем ты менее подчинённый. Это нормально для человека дела — выдавливать из себя подчинённого… Что вдруг с тобой случилось, что за приступ рефлексии, Сталкиллер? Ты расследовал серийное убийство на глубоководной станции, ты гонялся за террористом по Луне, ты вообще воевал, в Джорджии, с этого ведь начал, если я не ошибаюсь, что изменилось? Что за сопли в пятьдесят два-то года, сонни?»
«Дело в Зоне, шеф, — сказал ему тогда Клубин. — Грузия, Тускаррора, Луна — это всё Земля. Своё».
«А, — сказал тогда Эйч-Мент, задумчиво жуя свой помидор, — понимаю. Если неизвестная природа нападёт на Гитлера, то ты будешь за Гитлера против неизвестной природы. Понятно. Был и у меня когда-то такой же бзик… Очень хорошо лечится. Тебе придётся ещё немного подавить из себя подчинённого, сонни. Почаще тебе надо в Зону ходить. И для фигуры полезно. Я тебе помогу».
— Ни хрена вы мне не помогли, шеф! — сказал сейчас Клубин. — Миссисипи — семь!
Считая, он пустил рацию в автопоиск. Тишина. Естественно. Ещё можно было выстрелить куда-нибудь из бластера. Клубин открыл глаза. Не может быть при диплопии такой головной боли. Он зажмурился. Миссисипи — восемь. Плацебо? Да, это то, что он ещё не сделал… Тут Клубин похолодел. Он не взял с собой свои мятные капли. В голову не пришло. Нарушение ритуала. «Никогда не нарушай свои ритуалы, — сказал как-то Вобенака. — У всех у нас есть острый крючок в мозгу. Он должен быть обмотан ватой».
Миссисипи — девять.
Клубин переступил с ноги на ногу. Засосало его, видимо, по колени.
— Что же мне делать? — спросил он туман вокруг. — Десять…
Не дожидаясь ответа, он вытащил из грязи ногу, утвердил её, насколько позволяла грязь, на нетронутом её участке, вытащил из грязи вторую ногу… и пошёл вперёд. Ответ туман мог дать только один: «Дело делать». Чего же было ждать очевидного? И десять секунд кончились.
Он сразу же споткнулся обо что-то мягкое, но устоял, прошёлся, теряя равновесие, по мягкому, споткнулся обо что-то твёрдое, устоял опять, прошёлся по твёрдому, наступил на что-то круглое, мощно поскользнулся на круглом и упал, набок, неловко, с размаху грянувшись шлемом об асфальт, искры засверкали внутри глазных яблок…
Об асфальт?
Он приоткрыл правый глаз. Искры догорели быстро, и он осознал, что видит хорошо, предметы не двоятся. У виска был асфальт, кусочки и крошки, придавленные стеклом. Клубин вскочил на колени, не обращая больше внимания на шок, безусловно, обуявший его целиком. Махнул крошку со стекла.
Он выскочил из «сортира». Нет непроходимых гитик. Если, конечно, они ещё свежие. И если у тебя есть, кого погнать впереди себя.
Он выскочил из «сортира», он был в Зоне, на середине мокрого раздолбанного шоссе, одним коленом в ямке, полной воды. Тумана никакого не было, ярко светило солнце на безоблачном синем небе… часа на три дня светило… Шоссе спокойно вело туда, куда его направили пятьдесят лет назад, к «Мирному атому», в двух километрах сворачивало за поросшие дикой яблоней холмики… Редкие, косые, когда-то пропитанные мазутом, а теперь серые, рассохшиеся деревянные столбы линии электропередач сопровождали шоссе по правую руку, провисшие почти до земли провода, сплошь покрытые белым налётом «теслопудры», светились на солнце, как неоновые. Клубин повернулся на коленях кругом. Тумана не было и позади. Вот распаханная часть шоссе, вот белая гряда отвала, вот глыба стены, вот машины. Странно, обычно «сортир» сдвигает время намного, на месяцы, и обычно — на месяцы назад… Вот упавший шест с негодным фонарём у границы Зоны… Никакого тумана. Миллион на миллион видимость. Вот торчит ушко мины на «контрольке»… Где мои очки?
И тут Клубин разглядел, обо что споткнулся, и у него сам собой открылся левый глаз. Глаза работали, оказывается, оба на все сто, но это до Клубина дошло только через несколько минут.
Комбат с Тополем лежали мокрым грязным мешком на животе, разметав руки крестом. Комбат, левая голова, лежал правой щекой на асфальте, Тополь, правая голова, — левой. У Тополя намечалась, оказывается, аккуратная, словно тонзуру выбрили, лысинка. Рядом с его носом начинался с носка грязнейшего ботинка Лёша Лёшевич — то твёрдое, по чему шагал Клубин, а поскользнулся он уже на шлеме Лёши Лёшевича, лежащего тоже ничком, руки по швам. Следы Клубина на спинах лежащих были ясно видны. Один шаг пришёлся точно между головами сталкеров.
Очень осторожно и очень медленно Клубин вытащил из кармана гайку и катнул её мимо Лёши Лёшевича. Гайка прокатилась, как родная, легко подскакивая на неровностях, мимо руки Тополя, покружилась на месте, словно кот, укладывающийся спать, помедлив, упала с ребра на бок. У «сортиров» зыбкая, разряженная граница рядом с разрывом. Но сейчас, с двух-то ходил насытилась, разрядилась. Кого тащить? У начальника не должно возникать дурацких вопросов. Дело надо делать. Клубин на четвереньках подобрался к левой, тополевской руке сталкеров, крепко-накрепко взялся за её запястье, оскалился, напрягся и попятился, волоча двухголовое тело за собой. Сколько тащить? Метров десять… Стоп! Какие десять метров, куда — десять метров?! Он выпустил запястье (теперь ноги Тополя и Комбата были вровень со шлемом Лёши Лёшевича), вытащил ещё одну гайку, повернулся, опять же на коленях, опять же кругом, борьба нанайских мальчиков в партере, и бросил гайку по шоссе. Закусив губу, следил, как гайка летит, как падает, как катится. Как родная. Да, десять метров. Он схватил Тополя и Комбата уже за плечи, свитер сержанта Кондратьевой из Мегиона натянулся, голые же руки (чёрт, Лёшу Лёшевича предупредил, а сам забыл надеть перчатки) голые руки вцепились в шерсть, свитер задрался на двухголовом сталкере, мать его, через дефис трекере, обнажив бледную спину с выступающими позвонками в два ряда с сине-зелёно-розовой татуировкой некоего доисторического перепончатокрылого зубастого существа ниже лопаток. «Стою буквой „зю“, главный инспектор „капусты“, мировой закулисы, как грядки пропалываю на огороде у деда Коли, а ведь со стены за мной смотрят, смотрят, конечно, смотрят, да не видят, почему молчит Эйч-Мент? А, „сортир“ между нами… ну вот, хватит, наверное, всё, нельзя назад, двоих в одном гитика выпустила, за вторым не возвращаются… Кошку бы мне, зацепил бы за кирасу отсюда… а ведь у Лёши же есть кошка в рюкзаке! Я же видел, как он составлял однажды список снаряги, мусолил фломастер!..» Клубин упал на четвереньки, на стекло со лба не капало, струилось, подскочил к Лёше, открыл его рюкзак, вытащил — вот она, прямо сверху! — кошку на мотке шнура, сдал назад, распустил шнур, метнул кошку, раз, второй, с третьего раза попал, зацепил, шнур натянулся, надёжно. Клубин упёрся каблуками, «перетягивание каната», забавлялись по распоряжению боцмана матросы на «Дипстаре», пока ждали погоды, тяжёлая игра, а Лёша идёт не в пример легче, понятно, спецкостюм, цепляться нечему, ну, ещё метр, полметра, хватит, ВЫТАЩИЛ!