Изменить стиль страницы

За исключением одной памятной школьной экскурсии в Париж, Анна-Вероника еще ни разу не выезжала из Англии. Поэтому ей казалось, будто изменился весь мир, самый облик его изменился. Вместо английских вилл и коттеджей появились швейцарские шале и ослепительно белые дома в итальянском стиле, изумрудные и сапфировые озера, прилепившиеся к скалам замки, утесы с такими крутыми склонами и горы с такими сверкающими снежными вершинами, каких она еще не видела. Все казалось свежим и веселым, начиная от приветливого фрутигенского сапожника, набивавшего ей шипы на башмаки, и кончая незнакомыми цветами, которые пестрели вдоль обочин дороги. А Кейпс превратился в приятнейшего и жизнерадостного спутника. Самый факт того, что он ехал вместе с ней в поезде, помогал ей, сидел против нее в вагон-ресторане, а потом спал на расстоянии какого-нибудь шага от нее, – все это заставляло ее сердце петь, и она даже испугалась, как бы другие пассажиры не услышали этой песни. Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой. Она не спала из страха потерять хотя бы одну минуту этого ощущения его близкого присутствия. А идти рядом с ним, одетой как он, с рюкзаком за плечами, по-товарищески, было уже само по себе блаженством; каждый шаг, который они делали, казался ей новым шагом, приближавшим ее к счастью.

Лишь одна мысль тревожила своими внезапными вспышками сияющее тепло этого утра жизни и омрачала его совершенство, и это была мысль об отце.

Она обидела его, оскорбила его и тетку; с точки зрения общепринятых взглядов она поступила дурно, и ей никогда не удастся убедить их в том, что она поступила правильно. Анна-Вероника представляла себе отца, ходившего по саду; тетку с ее бесконечным терпением – сколько же веков прошло с тех пор, как она видела их? Всего один день. У нее было такое ощущение, будто она нечаянно ударила их. И мысль о них приводила ее в отчаяние, нисколько при этом не мешавшее ей ощущать тот океан счастья, по которому она плыла. Но ей хотелось бы как-то так объяснить им свой поступок, чтобы он не причинил им той боли, какую, без сомнения, причинила бы правда. И их лица – особенно лицо тетки, узнавшей об ее отъезде, – растерянное, враждебное, осуждающее, огорченное – вставали перед ней все вновь и вновь.

– О, как бы я хотела, – сказала она, – чтобы люди смотрели на такие вот вещи одинаково!

Кейпс внимательно глядел на капельки прозрачной воды, стекавшие с его весла.

– Я бы тоже хотел, – отозвался он. – Но они не смотрят одинаково.

– А я чувствую, что мой уход с тобой – самый хороший из всех возможных поступков. Мне хочется каждому сказать об этом. Я готова хвастать им.

– Понимаю.

– А своим я солгала. Я наговорила им бог знает что. Вчера я написала три письма и все разорвала. Но объяснить им – дело безнадежное. В конце концов я выдумала целую историю.

– Ты не сказала им о нашем положении?

– Я сделала вид, будто мы поженились.

– Они допытаются. Они узнают.

– Не сразу.

– Рано или поздно, а узнают.

– Может быть… Постепенно… Но объяснить правду было бы безнадежно трудно. Я сказала, что знаю, насколько отец не одобряет ни тебя, ни твоей работы… и что ты разделяешь все взгляды Рассела, а он беспредельно ненавидит Рассела, и что мы не смогли бы устроить банальную свадьбу. А какие еще можно было дать объяснения? Пусть предполагают ну хотя бы регистрацию брака…

Кейпс резко опустил весло, и вода чмокнула под ним.

– Тебе это очень неприятно? – спросила она.

Он покачал головой.

– Но мне кажется, будто я совершил жестокость, – добавил он.

– А я…

– Вот тебе вечные недоразумения между отцами и детьми, – сказал он. – Отцы никак не могут изменить свои взгляды. Мы тоже. Мы считаем, что они ошибаются, а они – что мы. В общем, тупик. В каком-то очень узком смысле слова мы неправы, безнадежно неправы. И все же… вопрос в том, кому больнее?

– Никому не должно быть больно, – сказала Анна-Вероника. – А если человек счастлив… Не хочу я думать о них. Когда я впервые ушла из дому, я чувствовала себя твердой и готовой ко всему. Теперь же совсем другое. Совсем другое.

– В человеке живет своего рода инстинкт мятежа, – сказал Кейпс. – И этот инстинкт вовсе не связан с нашей эпохой. Люди считают, что связан, но они ошибаются. Он связан с отрочеством. Еще задолго до того, как религия и общество услышали о Сомнении, девушки были за отъезды в полночь и за Гретна-Грин. Это своего рода инстинкт ухода из дому.

Он продолжал развивать свою мысль:

– Существует еще один вид инстинкта – какое-то состояние подавленности, или я ничего не понимаю, инстинкт изгнания детей… Странно… Во всяком случае, нет инстинкта объединения семьи; после того как у детей минет отроческий возраст, членов семьи удерживают вместе привычка, привязанность и материальный расчет. И всегда в семьях происходят трения, ссоры, невольные уступки. Всегда! Я совершенно не верю в то, что между родителями и взрослыми детьми существует прочная естественная привязанность. Между мной и моим отцом ее не было. В те времена я не позволял себе видеть факты в их истинном свете; теперь другое дело. Я раздражал его. Я ненавидел его. Вероятно, это должно шокировать людей с привычными взглядами. Но это правда… Я знаю, между сыном и отцом существуют сентиментальные традиционные чувства почитания и благоговения; но как раз это и мешает развитию свободной дружбы. Сыновья, почитающие отцов, – явление ненормальное, и ничего хорошего в этом нет. Ничего. Человек должен стать лучше своего отца, иначе какой смысл в смене поколений? Или жизнь – восстание, или ничто.

Он греб некоторое время молча, следя за тем, как воронка воды, возникающая под его веслом, расходится кругами и исчезает. Наконец он заговорил снова:

– Интересно, наступит ли время, когда уже не надо будет бунтовать против обычаев и законов? Вдруг эта дисгармония исчезнет? Когда-нибудь, кто знает, старики перестанут баловать и стеснять молодежь, а молодежи незачем будет набрасываться на стариков. Они будут смотреть в лицо фактам и понимать. Да! Смотреть в лицо фактам! Боги! Каким удивительным стал бы мир, если бы люди смотрели в лицо фактам! Понимание! Понимание! Ничем иным их нельзя исцелить. Может быть, когда-нибудь старики дадут себе труд понять молодых людей, и уже не будет этого ужасного разрыва между поколениями; исчезнут барьеры, через которые надо или перешагнуть, или погибнуть… Нам действительно остается только одно – перешагнуть, все остальное бесполезно… Быть может, когда-нибудь людей начнут воспитывать независимо от общепринятых условностей… Я хотел бы знать, Анна-Вероника, когда нам придется воспитывать детей, окажемся ли мы мудрее?

Кейпс размышлял.

– Чудно, – сказал он, – я ведь в душе не сомневаюсь, что то, что мы делаем, неправильно. И вместе с тем я не испытываю ни малейших угрызений совести.

– А я еще никогда не чувствовала с такой силой своей правоты.

– Ты все-таки существо женского пола, – согласился он. – Я далеко не так уверен, как ты… Что касается меня, то я смотрю на это с двух точек зрения… Жизнь вообще имеет две стороны, я так считаю, и обе они переплетаются и смешиваются. Жизнь – это этика, жизнь – это приключение. Она и судья и повелитель. Приключение правит, а этика следит за тем, чтобы поезда ходили по расписанию. Мораль подсказывает тебе, что хорошо, а приключение заставляет действовать. И если этика преследует какую-то цель, то эта цель состоит в соблюдении границ, в уважении к внутреннему смыслу правил и к внутренним ограничениям. Задача же индивидуальности – в том, чтобы переступать границы, то есть идти на приключение. Желаешь ли ты блюсти мораль и сохранять только родовые признаки или быть аморальной и самой собой? Мы решили быть аморальными. Мы не начали с отдельных попыток и не задирали нос. Мы бросили работу, которой до сих пор были заняты, отказались от своих обязанностей, подвергли себя риску лишиться возможности быть полезными обществу… Словом, не знаю, что еще. Человек соблюдает законы, стремясь притом оставаться самим собой. Он изучает природу, чтобы слепо не подчиняться ей. Вероятно, мораль только тогда имеет смысл, когда мы по сути своей аморальны.