— Ну хорошо. А вы не припомните, не передавал ли Антоневич вашему мужу на хранение каких-либо бумаг?

— Бумаг?

— Да. Ну, допустим, портфеля с бумагами? Или папки? Не приносил?

— Ах да. Помню, помню. Очень даже хорошо помню. Однажды — это было зимой — Валерий пришел к нам очень поздно, мы уже спать ложились. Меня, помню, даже рассердил тогда этот поздний его приход. Мне на другой день на работу чуть свет подниматься, а тут он заявился. Но раз уж пришел — не выгонишь, правда? Тем более что в тот вечер он был чем-то очень взволнован, взбудоражен. В ответ на наши расспросы сказал, что опять поссорился с женой, с Зоей. Нас это не удивило: они часто ссорились. Да и правильно вы говорите, у него в тот вечер был с собой портфель, старый портфель, набитый какими-то бумагами. Он спросил Витю, нельзя ли на время оставить этот портфель у нас...

— Вам не показалась эта просьба странной? Он объяснил ее чем-нибудь?

— Да. Он сказал что-то в том роде, что, мол, давно пробует свои силы в литературе, пытается писать, а Зоя весьма скептически относится к этим его литературным занятиям. И потому, мол, ему бы не хотелось, чтобы она прочла то, что он написал...

— И вам показалось убедительным такое объяснение?

— Да, вполне. Хотя...

— Что — хотя?

Лидия Васильевна пожала плечами:

— Не знаю... Но, понимаете, когда человек является вот так, на ночь глядя, весь встревоженный, чем-то обеспокоенный... Во всяком случае, теперь могу признаться, мне это не понравилось. Мне взгляд его не понравился, глаза. Но он ведь не со мной разговаривал, а с Витей. А Витя — он, знаете, человек мягкий, бесхарактерный... — Она быстро взглянула на Заречного, словно сожалея, что у нее вырвалось вдруг это слово. — То есть, может быть, не бесхарактерный, а безотказный — это точнее будет. Его уговорить ничего не стоит...

«Безотказный», — повторил про себя Заречный. Второй раз за сегодняшний день слышал он это определение применительно к Костину. Мысленно он как бы подчеркнул, словно бы обвел красным фломастером это слово. А вслух спросил:

— Ваш муж знал, что было в портфеле?

— Нет.

— И ни у него, ни у вас не возникло желания поинтересоваться, что там?

— Нет. В этом смысле мой Витя — человек строгих правил. Он считает, что проявлять любопытство к чужим письмам или рукописям, если тебя об этом не просили, по меньшей мере непорядочно. Да, честно говоря, мы скоро и забыли про этот портфель. Засунули его на антресоли — видели у нас антресоли в передней? — и забыли.

— Ну а потом?

— Потом? Это было уже совсем недавно, примерно месяц назад. Антоневич пришел и забрал свой портфель. Меня в тот момент дома не было, я в магазин уходила, а вернулась, мне Витя и говорит: забегал Антоневич, взял свое имущество. Я еще удивилась: чего это он так скоропалительно? Обычно он уж если заходил, то обязательно любил посидеть, порассуждать с Виктором на разные темы. А тут кофе даже не выпил, помчался...

Заречный слушал Лидию Васильевну внимательно, стараясь ничего не упустить. Он хорошо знал, что именно такие подробности, частности, вроде бы и не очень значительные, нередко оказываются весьма существенными для следствия. Именно они, эти частности, постепенно накапливаясь, вступая во взаимосвязь друг с другом, в один прекрасный момент вдруг обретают особый смысл и значимость, как в детской игре, когда из отдельных вроде бы бесформенных деталек, разноцветных и разнокалиберных, складывается, вырисовывается некая цельная, законченная картина. И все детальки, фрагменты этой мозаики, которые еще недавно могли показаться ненужными, лишними, даже мешающими достижению цели, занимают каждая свое место, выполняют каждая свою роль.

— А через несколько дней позвонил Григорий Иванович, отец Валерия, и сказал, что Валерий арестован. Это для нас с Витей было как гром с ясного неба. Хотя... опять же... когда теперь, что называется, задним числом, я начинаю все прокручивать заново, мне кажется, кое о чем уже тогда можно было догадаться. Эта его торопливость, встревоженность, нервозность... Да, я забыла сказать: когда он с портфелем своим приходил, в тот вечер он еще попросил Витю выписать ему рецепт на снотворное, жаловался, что спит плохо, бессонница, говорил, замучила. Витя еще пошутил тогда что-то по поводу его бессонницы, но снотворное выписал...

Лидия Васильевна вдруг оборвала себя на полуслове, замерла, прислушиваясь, бледность начала проступать на ее лице. И в наступившей тишине Заречный тоже ясно услышал звук ключа, поворачивающегося во входной двери.

— Это он! — сказала Лидия Васильевна, в волнении сжимая руки. — Слава богу, вернулся!

— Нет, вы только подумайте, Юрий Петрович, — не без изрядной доли возмущения говорил Заречный, сидя на другой день в кабинете Серебрякова, — вы только представьте себе: взрослый человек, мужчина, глава семьи, врач — и вдруг такой детский лепет! Хуже ребенка, честное слово! Поверите, он даже толком сам себе объяснить не мог, отчего скрылся из дома, не вышел на работу. «Так... боялся...» И все. Мы тут ломаем голову, строим всякие версии, а оказывается — «боялся»! И весь сказ. Чуть ли не под два метра ростом, а как школьник, как самый настоящий школьник, который, видите ли, боится идти домой оттого, что в дневнике у него красуется двойка!

— Ну и все же, где он был эти двое суток? — спросил Серебряков. — А?

— Проще простого. У приятеля на даче. Испугался повестки, навоображал бог знает что и отсиживался у приятеля. При этом, говорит, понимал всю глупость своего поведения, казнил себя за малодушие и бесхарактерность.

Серебряков кивнул. Конечно, эту версию еще следовало проверить, но скорее всего, Костин говорил правду — все так и было. Ему, Серебрякову, уже не раз приходилось сталкиваться с подобным проявлением инфантильности, граничащей с безответственностью.

— Я же говорю: хуже пятиклассника! — продолжал возмущаться Заречный. — И откуда такие люди берутся! Сорок один год ведь мужику, сорок один!..

Серебряков задумчиво рисовал на чистом листе бумаги квадратики, аккуратно заштриховывал их.

«Сорок один...» — повторил он про себя. Только сейчас он вдруг подумал о том, что и с Костиным, и с Антоневичем они почти ровесники. Они вполне могли учиться в одной школе, бегать по одним и тем же улицам, ходить на одни и те же вечера...

Войны Серебряков почти не помнил, но бомбовые воронки, сквозные провалы окон в полуразрушенных домах, хлебные карточки первых послевоенных лет — все это прочно осталось в мальчишеской памяти и не уходило, не исчезало до сих пор. Он помнил, как семилетним мальчонкой ездил вместе со старшими ребятами со своего двора купаться в огромной бомбовой воронке. Ездили они на трамвае, всего четыре остановки от дома, где жил тогда Серебряков. Вода в воронке была застойной, прогретой солнцем. Чем привлекала их к себе эта бомбовая воронка, чем притягивала? Почему не к прудам, не к озеру, а именно туда приезжали они в то время? Трудно сказать. Но тянула она к себе, тянула... Интересно, купался ли когда-нибудь Антоневич в бомбовых воронках, держал ли в руках хлебные карточки? И что бы он ответил, спроси вдруг его Серебряков об этом? Или бы лишь удивился, не понял бы, что за смысл вкладывает Серебряков в подобные вопросы. Пустая лирика, конечно, но все-таки любопытно...

— Любопытно... — повторил он вслух.

— Вы что-то сказали? — спросил Заречный.

— Да нет, ничего, — усмехнулся Серебряков. — Это я сам себе, своим мыслям отвечаю. А с Костиным что ж... С Костиным нам еще предстоит повидаться...

11

Утром следующего дня на стол Серебрякова легли два документа, которые он ждал с интересом и нетерпением.

Первый — заключение почерковедческой экспертизы. Он торопливо пробежал его глазами:

«...завитковое начало овала буквы «а»... печатный вариант прописной буквы «Т»... восходящее направление заключительной части надстрочного элемента буквы «б»... отчетливо выраженная петлевая связь буквы «в» с последующими буквами...»