— Понимаю, — прошептал Филиппов.

— Так вот, скоро приезжает сестра Анны и тогда, даю голову на отсечение, дневник окажется у Карачарова в руках. Этого бы не хотелось. У тебя растут дети. Так что прошу тебя, Володя, дай мне ключи от квартиры Анны, дневник этот нужно ликвидировать.

— У меня нет ключей батя, я брал их у соседа, — с трудом вымолвил Филиппов — и заплакал.

65

Филиппова дважды вызвали — следователь с тусклыми глазами, явно не тянул на Порфирия Петровича. Филиппов вяло дал показания. Вместе работали, она уволилась, он приходил, утешал, она плакала. Причина? Работу любимую потеряла. Заявление написала да, сама. Но был, был какой-то сотрудник, который вынудил. Пусть найдут Диму и потаскают сюда, мысленно усмехнулся. Нет, никакого интима никогда не было. Да, одинокая. Но, вроде, с художником бородатым складывалось у нее что-то вроде брака. Наверное, не сложилось. Друзья? Не знаю. Не так все-таки близко знакомы. Самым близким ей человеком был какой-то, кажется, то ли Дубровин, то ли Древесный. Пусть и тебя потаскают, дружочек! Опять мысленно усмехнулся.

Дневник?

Не побледнеть. Н— не знаю.

А, директор института сказал, что у она вела записки.

Значит, дневник не нашли. Пожалуй, нужно будет его отыскать самому и перепрятать.

Я, простите, не в курсе.

Отпустили. Да и какие основания не отпускать? Чист, как херувим.

Но Анна стала приходить по ночам. Сон и явь так сплетались, что он перестал выключать в кабинете, где ложился один, настольную лампу, иначе боялся заснуть.

Она садилась на диван рядом, наклонялась к нему — и он во сне просыпался от касания ее долгих волос, приподнимался на локте, чтобы поцеловать ее шею и тогда она произносила голосом ласковым, но не своим, хотя и похожим по тембру: «Я жду тебя здесь, Володя».

И сразу в сердце его врезался острый луч — и от острой боли, в парализующем страхе, он просыпался. И в первые секунды не мог понять: проснулся он дома, проснулся ли в своем сне или — уже т а м.

Надо было как-то освобождаться от сети потустороннего, которую накидывало из ночи в ночь на него его собственное подсознание. Анализируя — а он всегда любил расчленять, сопоставлять и подсчитывать— он сделал именно такой вывод: это мое собственное подсознание. В приходящей к нему Анне была какая-то бездушность: из нее уже не могла вылететь стая сверкающих крохотных бабочек, распускающих свое золотисто-малиновое сияние. Анна из сновидений походила на актрису из телефильма, записанного на видеокассету и вставленную в испорченный видеомагнитофон — она из ночи в ночь повторяла одно и то же, одинаково садилась к Филиппову на диван, одинаково касалась его прядью светлых волос.

Но когда он целовал ее, в ней, как в Мертвой царевне, пробуждалось какое-то подобие жизни — и тогда-то его и прокалывала насквозь сильнейшая боль.

Подсознание. Всего лишь. Чувство, не изжитое, не забытые ощущения тела. Так он в конце концов убедил себя. И сначала в очередную ночь спал спокойно: Анна не приходила. Ему, правда, приснилась какая-то молодая, стриженная «под мальчика», женщина, похожая на Анну, смеющаяся, а потом плачущая. От смеха к слезам она перешла так быстро и неестественно, что он остановился у витрины и удивленно посмотрел на нее: что за непоследовательная дамочка в магазине? Но тут же оказалось, как часто бывает во сне, что это не витрина магазина, а окна театра, он успел прочитать название пьесы «Чайка», женщина вышла, она уже не плакала и сильно, сильнее прежнего походила на Анну, Филиппов подрулил к ней, стал плести какой-то вздор о знакомстве и чашке кофе, тут же думая о себе: «Какое я все-таки трепло». И вдруг женщина достала из сумочки книгу. Книга показалась ему знакомой. Но он не успел прочитать название, женщина быстро книгу убрала обратно в сумку, только дата ее издания почему-то осталась в памяти и, когда он проснулся, с сильным сердцебиением и непонятной тревогой, он еще помнил эту дату: девяносто седьмой год, третье декабря.

И сердце заболело так, что он встал, втиснул бутылкообразные, с редкими волосами и с зеленовато-желтыми ногтями, ноги в растоптанные тапки, доплелся до кухни, залез в аптечку, которой служил верхний ящик старого кухонного шкафа и, достав, кинул под язык сразу две таблетки валидола.

Пискнула крошка Ирма, она всегда начинала плакать, когда он просыпался ночью, зашевелилась, что-то утешительное и нежное зашептала дочурке Марта, повернулся на другой бок младший сын. Старший иногда ночевал в городе — в старой квартире тестя.

Филиппов подумал о семье как о своей надежной собаке — все-таки она меня охраняет. Он вернулся в кабинет, снова лег и тогда-то ему и приснился последний сон с Анной.

Она пришла снова, на этот раз он отчетливо видел, что она как бы отделилась от окна, не то чтобы вошла, как лунатик или залетела, как птица, она именно просто и легко отделилась от окна и, как всегда, села к нему на диван и, наклонившись, коснулась прядью волос его голой руки.

Но он не почувствовал ее касания. И впервые уловил: она бестелесна, полупрозрачна, даже неяркий свет настольной лампы просвечивает через нее.

И не стал целовать ее шею, а попытался встретить ее взгляд. Но взор ее, туманный, как болотистый огонек, бродил, словно не видя Филиппова, по его руке, по его груди… На губах Анны блуждала такая же туманная полуулыбка.

— То, чего ты искал, я взяла с собой. Оно во мне, во мне. Ты не смог взять то, что желал, потому что тебе не хватило любви. Ступай за мной сюда. Я так соскучилась о тебе. Ты обещал, что з д е с ь мы увидимся снова.

И взгляды их встретились: ее глаза были пусты и прозрачны.

— Ты обманываешь меня, — сказал он, сжимая заледеневшими пальцами край пледа. — Ты отдала э т о ей.

И вдруг из ее зрачков потекли, все расширяясь и чуть виясь, сиреневато-белые струйки, они становились все шире, все шире, пока не заполнили всю комнату сине-белесым, холодным и влажным, туманом.

И туман какое-то время еще стоял над полом, когда Филиппов очнулся.

Он лежал, не вставая. В кухне хозяйничала Марта, в ванной комнате булькали краны: умывался сын. Привычные и живые звуки дома, казалось, доносились откуда-то издалека.

На этот раз сон все-таки не напугал его, может быть, помогли те две таблетки, которые он ночью, уже привычно, положил под язык, сон просто не отпускал его, хотя он уже проснулся окончательно и даже попытался взять журнал и почитать в постели. Сон держал его той, им же самим произнесенной фразой: «Ты отдала э т о ей». Ей. Кому? Подруги и сослуживицы отпадали. Ерунда. Марта закашляла в кухне. Марте? Он хрипло выругался вслух. Чушь.

Вдруг — Ирме, девочке?

Т а к о е не может взять ребенок. Нет, женщина, которой Анна успела передать все то, за чем он охотился многие годы, должна обладать чем-то, соответствующим Анне. Если передать знание о Космосе собаке, она все равно, даже неся знание в себе, не сможет ничего — только лаять. Он думал и думал. А э т о … Филиппов испугался, нет, нельзя н и ч е г о произносить ни вслух, ни про себя. Табу. Э т о. Нет иного обозначения.

И оно у какой — то женщины! Я уничтожу ее.

Он прикрыл глаза. Какие-то невинные, нечеткие картинки поплыли в мозгу, речка, сидящая на крыльце мама, она вышивает, потом хлопья снега, замерзший сын с мольбертом, какая-то клетка, лев… лев…рисунок… какая-то старинная гравюра, на ней скрипка… или альт… альт… Альтус… алхимик и его таинственная так называемая сестра… сестра…

Он закрыл глаза, ощущая величайшую усталость.

66

По паранойяльным расчетам Филиппова сестра Анны должна была приехать ранней весной. План, который созрел у него в мозгу, был, как ему казалось, предельно прост и четок: здесь, в городе своего детства (он помнил семейную историю Кавелиных) сестра Анны, Дарья, должна начать чувствовать себя Анной, а он, Филиппов, обязан оказаться с ней в постели, любой ценой, но — оказаться. И вызвать в ней любовь! Только тогда п е р е д а н н о е Анной обнаружит себя, а то, что она передала все именно сестре, он не сомневался ни на йоту! — и сразу можно будет утерянным овладеть!