И вдруг колокольчик вновь прозвенел. Филиппов суетливо побежал в дом: наверное, мать просит завтракать, нужно сказать ей, что Анна в ванной и сейчас выйдет. И, вбежав, остановился, обескураженный: я же на даче… И вообще, что подумает Аннина мать, если я подойду к ее постели? Идиотизм, ей-богу. Кажется, я рехнулся.
Но я же видел! Видел, как выпрыгнула Анна из постели на коврик, побежала в ванную… И, если прислушаться, я могу различить шум воды.
М-да. Неужели я отделил свое астральное тело, отправил его к Анне, А вернуться обратно — в тело физическое не смог? Бред.
Филиппов наскоро оделся, схватил черный кожаный портфель, пробежал через расцветающий лесок и, остановив первую легковушку, назвал адрес Анны.
«Жигули» домчали его до центра города минут за сорок. Суббота. Она, конечно, еще дома. Торопясь через ее двор, он вдруг вспомнил стихотворные строчки: «Через сирень — такси — с зеленым обещаньем, а ты — через любовь — в свой коммунальный быт…» Как-то приезжала к ним в институт красивая поэтесса, выступала, читала стихи, никому она не понравилась, а Филиппову понравилась, и он стал спрашивать в магазинах ее книжки и даже попросил профорга, Людмилу, пригласить поэтессу снова, мол, ее иррациональная лирика как раз для их сотрудников… Людмила Петровна — ее не так давно проводили на пенсию — честно пыталась выполнить его просьбу, но ничего у нее не получилось: исчезла поэтесса, будто ее и не было. У Анны нашел он вскоре ее сборничек, там и строки эти попались: «Через сирень — такси… Через сирень — такси…»
Анна открыла, улыбнулась, провела в комнату, принесла чай, бутерброды. Волосы ее, еще влажные после купания, пахли июньским лугом, так он сказал ей, пощекотав усами ее маленькое ухо. Чувство раздвоенности покинуло его, пропало неловкое и малоприятное ощущение, что он не может попасть сам в себя, как нога в сапог, он был здесь, в е с ь, и ему было легко, и хотелось петь. Вообще, всю его жизнь, точно знаменитую «Иронию судьбы» Рязанова сопровождали шлягеры «Ты, голубка нежная…» — мысленно пропел он, не без удовольствия представив себя старым соблазнителем, сентиментально влюбленным в легкокрылое создание, порхающее над огнем страсти. Вообще, не только шлягеры, но и оперетки западали в душу Филиппову. Никто бы не мог, наверное, представить, наблюдая, как медленно, мрачно, опустив тяжелые сиреневые веки, он ступает по институтскому коридору, что тело его — такое грузное и даже несколько асимметричное — может проявлять чудо-пластику, танцуя старинное танго или фокстрот, или, ритмично, следовать за рок-мелодией. И самое поразительное, что именно в танце Филиппов становился подвижным, быстрым и гибким. Но он никогда, будучи трезвым, не танцевал. И не напевал при людях; лишь иногда до Марты доносились куплетики, которые он небрежно, но, тем не менее, приятно, то ли напевал, то ли бормотал, закрывшись в туалете или выйдя на балкон.
Но Анна однажды увидела, как Филиппов танцует, и это потрясло ее. Она даже написала в дневнике что-то вроде рассказа: «Танец Ф».
45
«7 августа»
Филиппов вернулся из Венгрии. Там была конференция, и Карачаров направил от института его, что сильно обидело Диму.
— Тема-то моя, а не его, — сказал мне Дима, скривившись. — Ну да ладно, чего там смотреть в этой Венгрии! Если бы в Париж!
— Будапешт очень красивый город!
— И занимает одно из первых мест в Европе по количеству суицидов!
— Да ты что? — Удивилась я
— Закрытая нация.
— То есть?
— Нация с синдромом аутичной страстности… И пьют страшно много. Правда, без русской истерии: накачиваются вином до края, а потом сразу падают — и все.
— Откуда знаешь?
— Пишу сейчас работу о национальных архетипах. Заказ Карачарова.
— Интересно!
— Вот именно! А главное — по теме конференции. — Дима грустно усмехнулся. — И я же вдруг не у дел…
Филиппов позвонил мне вчера поздно вечером и предложил сегодня увидеться.
— Представляешь, сидим в баре, входит американец, спрашивает девушку-переводчицу: «Покажи мне типичного венгра». Переводчица оглядывает всех, останавливает взгляд на мне и говорит: «Вот — он!»
— То есть вы… ты съездил хорошо?
Он засмеялся в телефонную трубку. Смех его всегда мне казался не веселым, а зловещим.
— А переводчица нашей группы дала мне прозвище «грек». И у меня был с ней роман. Такая худая и многокурящая венгерка.
Мы встретились в центре, возле Главпочтамта. Он купил себе новые джинсы, темно-синюю отличную майку и в этих тряпках, обтягивающих его отчетливый живот, напоминал то ли режиссера-итальянца, то ли владельца кафе-гриля неопределенной национальности и сомнительной нравственности.
Но и я, в сущности, выглядела столь же китчево: высокая худая узкобедрая блондинка с длинными волосами, длинными ногами, в белой мини-юбке и белой рубашке с короткими рукавами. Темно-серый, почти черный ремешок подчеркивал пусть не осиную, но вполне приличную талию.
Все встречные прохожие смотрели на нас.
И дважды нас приняли за мужа и жену.
Сначала в аптеке, куда мы зашли, чтобы купить лекарство его сыну Мише. Он заболел ангиной. Женщина-аптекарь, когда Филиппов протянул ей рецепт, принесла таблетки и стала объяснять не ему, а мне, как и по сколько нужно лекарство принимать. Но, видимо, мое лицо выразило, что информация эта мне ни к чему, и аптекарша, чуть смутившись, перевела взгляд больших серых глаз на Филиппова. И мне стало неприятно, а может, и немного больно.
А потом официантка в кафе, когда Филиппов стал с ней рассчитываться за ужин и коньяк, сдачу протянула мне, сказав: «А то муж все растратит». И улыбнулась почти по-сестрински.
Я не ела (только одно пирожное), потому что до сих пор стесняюсь есть в общественных местах, мне кажется, все на меня смотрят.
— На тебя все в кафе смотрели, — потом пьяно бормотал Филиппов, когда мы бродили по старому церковному парку, — мужики с желанием, а девки с завистью.
Но я выпила рюмку коньяка.
Вечер был светлый и жаркий. Мы нашли пустую скамейку, затерянную в глубине листвы, и уже хотели на нее присесть, но я почувствовала, что рядом кто-то есть и, обойдя скамью, обнаружила спящего за ней алкаша — в грязных джинсах и грязной черной майке, небритый, он мирно похрапывал на траве…
— Хорошо ему, — проговорил Филиппов, зло усмехнувшись, — живет, как царь. — Он закурил.
Мы медленно двинулись по тропинке, покрытой пятнами теней, точно шкура ягуара Нетрезвый Филиппов ступал мягко, ноги его пружинисто отрывались от зеленого ворса парковой дорожки и снова на нее опускались. Они казались отдельными существами, и слова Филиппова, а говорил он без остановки, досаждали им, как летняя мошкара…
И когда нам навстречу из кустов выскочила Елена, как потом выяснилось, тоже слегка нетрезвая, мошкара все продолжала кружить, а ноги-звери пружинить, пока мы с Еленой, забывшие, благодаря долгой разлуке, легкому допингу и летней вечерней медовости о напряженности наших с ней отношений, решали, куда нам направляться всем вместе дальше, поскольку облака наших чувств как-то мгновенно слиплись и уже катились, став одним сладким комом, незнамо куда. И решили — к ней. Ее пятилетний ребенок с бабушкой на даче. Гошка у своих. Поцапались. И сильно поцапались. Вырвала я клок из его души, сказала Елена, прихохатывая, теперь в образовавшуюся дыру он водку льет. А дыра, получается, бездонная.
Как это тебе удалось, пробормотал Филиппов. Ноги его остановились. Вурдалачка ты, Елена.
А тебе Гошку жалко, спросила я. И увидела, подняв голову, что солнце одним своим боком уже зацепилось за черные ветви, которые сейчас потащат солнце вниз, вниз, вниз…
У Елены было тихо, пыльно и прохладно. В холодильнике оказалось полно всякой всячины — из Елены получилась шикарная домохозяйка — нашлось и вино. А Филиппов еще в кафе купил коньяка. Он опять с аппетитом поел и выпил, а Елена, стоя, курила и, наклонившись над ним, едва не касаясь его грудью, открыто проступающей сквозь легкую ткань летнего платья, поинтересовалась низким голосом: «А, между прочим, мы на «вы» или на «ты»?