Все-таки страшный писатель, не русский. Русский человек, если бы и написал такое, то со шквалом эмоций. А этот англичанин или американец, нет, конечно, англичанин, описывает все страшное, будто бухгалтерский отчет делает. Впрочем, оттого еще более жутко читать. А русский приплел бы Бабу-Ягу, которая сажала на лопату Иванушку и хотела его в печи изжарить, то есть придал бы мифологизма — и вместе с бурными чувствами, выплеснул бы на читателя и древнюю, как мир, надежду. Все бы вышло, вроде, и не так страшно. Вроде, и сказка, а не быль. Русский, наверное, вообще в смерть не верит — оттого и не может описывать ее с беспристрастностью сотрудника бюро статистики. У русского она случается в тридесятом царстве, откуда в общем-то все-таки возвращаются.
Поразмыслив так, Филиппов допил чай и решил почитать: он чувствовал себя совершенно выспавшимся. Порывшись на книжных полках, полистав «Историю» Соловьева, он вспомнил, что у него в портфеле какая-то переведенная брошюрка, из тех, что часто, под влиянием неформальных интересов Карачарова, курсировали по институту, достал ее и, захватив ее подмышкой, держа в руках стакан почти черного чая, забрался вновь к себе на второй этаж.
Ночь уже пошла на убыль, черные зигзаги вершин, точно кардиограмма, бежали по светлеющему небу. И первые птички подали знак: скоро утро.
Полулежа на тахте, подложив под грузную спину твердые диванные «думки» старательно и красиво обшитые еще Ирмой Оттовной, Филиппов шумно отхлебывал горячий чай, не заботясь ни о чьем впечатлении. и его некультурное фырканье, и несвежие носки, в которых он проходил почти сутки., не только ничуть не огорчали его, но даже придавали легкую нагловатую веселость его настроению — именно в попирании этики, а в бытность с Елизаветой, и эстетики, когда они в своем страстном угаре были, не только некрасивы, но даже и по-звериному безобразны, виделась ему своя свобода.
Книга оказалась небольшой, страниц на сто пятьдесят, и в ней рассказывалось об опытах по отделению своего астрального тела. Называлась она «Дорога в иные измерения». Первая глава посвящена была мистическим ритуалам некоторых эзотерических школ, вторая — шаманизму. Автор, некий Джон Э.Скотт, перечислил несколько примеров отделения от физического тела, в частности, знаменитый случай, «сообщенный в 1863 году Вильмотом из Бриджпорта о появлении астрального тела жены одного из спящих в каюте пассажиров, которому именно в тот момент и снилась склонившаяся над ним и нежно целующая его супруга. Жену его видел другой пассажир, в это время бодрствующий. «Почувствовал ли ты, что я приходила к тебе в прошлый четверг?» — спросила женщина, когда встретилась после разлуки с мужем. — Узнав прогноз погоды, предсказывающий шторм, я сильно встревожилась и не спала всю ночь, наконец, я решила представить, что захожу к тебе в каюту… И я и точно вошла в твою каюту, твой сосед не спал, но все же, несмотря на его удивленный взгляд, я подошла к тебе и поцеловала тебя». Жена точно описала и каюту, и пароход.
После аналогичных примеров и доказательств, автор предлагал методику с помощью которой можно, отделив себя от собственного физического тела, не только попадать в самые разные места, даже другие страны, но и путешествовать по иным мирам.
Бегло пробежав книгу до конца, Филиппов вновь вернулся к страницам, рассказывающим о многочисленных случаях внетелесных переживаний. Во всех фигурировали как необходимый фон или стресс, или наркотики, или сон, или потеря сознания вследствие травмы, или, в крайнем случае, глубокая медитация.
Обычно скептичный до цинизма, Филиппов сейчас вдруг почувствовал необычное воодушевление. А не навестить ли Анну, подумал он, озорно усмехнувшись, и проверить, есть в этой завиральщине что-то реальное или нет. Он был абсолютно уверен, что с ним уже случались подобные истории, просто его ум, нацеленный на земные вещи, увлеченный то карьерной гонкой, то мечтами о больших деньгах, как-то не очень на таких переживаниях фиксировался.
Самое главное во всей этой тарабарщине, пытаясь над собой иронизировать, вслух произнес он, обязательно посмотреть на часы.
Итак, шесть часов тридцать минут.
Майское утро во всю давало о себе знать: где-то взревела машина, в доме неподалеку у местных жителей поселка завизжал поросенок. Так дело не пойдет, сказал Филиппов, чтобы мне отделить свой астрал, так сказать, нужна тишина и максимальное сосредоточение. Куда пойти? Вниз? Там мне как-то неуютно: будто над моими опытами станет подглядывать Ирма Оттовна. Лучше, пожалуй, остаться здесь, закрою-ка плотно окно, задернул шторы и лягу на кушетку. Он хмыкнул. Как в кабинете у сексопатолога.
Он так и сделал: плотно закрыл окно, выглянув на секунду во двор — нет, никого, да и кто может приехать в шесть утра?! От очень толстых штор пахло пылью, — конечно, теща умерла, и больше некому следить так же фанатично за чистотой, как следила она — Филиппов закрыл ими окно — такие тяжелые шторы любит Анатолий Николаевич.
Филиппов лег на кушетке и, подняв веки, оглядел комнату: как в гробу, ей-богу. И тут с ним что-то произошло. Он еще не успел настроиться на квартиру Анны, представить, как он входит, как пробирается осторожно по коридору и звоночек ее матери, словно комарик, летит уже вслед за ним, вот он открывает дверь в комнату Анны… И сильнейшее чувство любви охватило его: он увидел, что она еще спит, из-под одеяла высунулась ее цыплячья ножка, ноготки покрашены неровно — бледно-розовым. Филиппов наклонился над ее диваном, поправил одеяло и она открыла глаза, но не удивилась, увидев его, и не смутилась, а разулыбалась, как довольное дитя.
— Знаешь, Анна, я пришел к тебе навсегда, — сказал он, — я никуда больше не уйду из твоего дома, я буду жить с тобой.
— А как же Марта? — Она привстала на локте и встревожилась.
— Марте я оставляю свое физическое тело. И то — не все.
— Но ее жаль! — Вскрикнула Анна.
— И жалость оставляю. Немного, ласковая моя, добрая моя. — Он чуть не застонал, а сам себе показался аптекарем, отмеривающим на крохотных весах дозы порошков. — Мы будем ее с тобой жалеть вместе. Порой.
— Но как же твое тело без души? — Испугалась вдруг она. — Так же невозможно жить!
— Поздно думать об этом, — сказал он, — я у ж е здесь. Я не смогу вернуться обратно. Никогда.
— Никогда?
Комарик колокольчика, наконец, догнал его — и впился ему в сердце.
Филиппов ойкнул. И тут же вспомнил, что жив, и ощутил как по телу побежали теплые токи, точно горячие лучи. Свет пробивался даже сквозь прамчуковские шторы. Птицы пели прямо во дворе, рыжая белка пришла к кормушке — он раздвинул шторы и удивился, что угадал: и птицы пели, и рыжий хвост белки струился по загорелому стволу сосны. Это была жизнь! И Филиппов развел в стороны руки и обнял ее: и реки, и озера, и шумящий зеленый лес, и клубящееся облаками летнее небо, и стаи птиц, и рыжие звери, и голоногие дети, — все, все оказалось внутри его рук — и он, творец этого бессмертного мира, нес его ей, ей, только ей….
Но когда он, пройдя через бесконечность нескольких минут, спустился во двор, чтобы принять в летней кабинке душ, и стал наливать в бак воду из чайника, иначе бы струи оказались совершенно ледяными, он вдруг ощутил, что с ним что-то не так: он был здесь, во дворе дачи тестя, совершал простые, если не сказать элементарные действия, — но что-то с ним было не так — точно он в полумраке не может попасть ногой в домашнюю туфлю, все, что он делал сейчас казалось каким-то механическим, словно все происходило не с ним, нет, с ним, но или во сне, или очень давно… Да, пожалуй, последнее впечатление было самым точным: и дом, и двор, и душ, и он сам под едва теплой водой, казались только в о с п о м и н а н и е м, будто он откуда-то глядит в свое прошлое, как смотрят на экран и автоматически включается в действия, поскольку таковы условия кинематографической игры…Чувство было скорее неприятным. Наверное, это и есть шизофреническое расщепление, одумалось ему вяло. Он обтерся сухим полотенцем и, одеваясь, попытался хоть как-то возвратиться к совпадению чувств и действий, к целостности своего «Я».