Открыв однажды для себя, что группа людей (несмотря на изыски зигзования) никогда не бывает мудрее каждого в отдельности, и что каждый отдельно взятый человек никогда не бывает сильнее группы, он ужаснулся. И понял, что необходимо искать метод соединения этих несоединимых категорий. Это ему удалось. Он обнаружил в себе не только талант творца, но и равный ему, а может, и превосходящий талант организатора, и стал тем, кем стал.

К тому же стал кумиром такой неординарной женщины, как Ясенева.

Дарья Петровна часто задумывалась, почему и за что любила своего Мастера. И в этих раскопках по собственным лабиринтам, сотканным из внешних восприятий, находила камешки, далеко не ценного качества, являющиеся укором ее безупречной совести. Кумир, начинала понимать она, — это лишь катализатор твоего внутреннего горения, невидимого полыхания того, кто сотворяет маленькое земное божество. А значит, в основе создания кумира лежит эгоистичное начало. По сути это есть лепка, ваяние, олицетворение в живом виде того непознанного и недостигнутого, что существует вне тебя, к чему ты хочешь приблизиться, что стараешься объять, осилить и впитать, сделав частицей своих материй. Кумир нужен лишь для того, чтобы расти и обогащаться самой, а вовсе не для отдачи ему накопившейся в тебе любви и нежности, благодарности и почтения. Конечно, конечно, желание поделиться собой присутствует в тебе и волнуют душу, но оно есть лишь неизбежные языки пламени, вырывающиеся из горнила, в котором ты выплавляешь собственное совершенство.

Попросту говоря, кумир — это впередибегущий. Заокеанские методики успеха воспитывают ненависть к кумиру как к сопернику, которого надо догнать, чтобы уничтожить. Она же изобрела свою философию: философию любви к соратнику, сотоварищу по делу. Согласно этой теории кумира надо любить, всепоглощающе и всеобъемлюще, стремиться к нему всем сердцем, воспарять на потоках своей страсти, чтобы соединиться с ним и умножиться в Духе. Если это возможно. Но это возможно лишь теоретически, а на практике превратиться в другого человека нельзя и, значит, вечным остается лишь плодоносящее соревнование. Она лелеяла в себе образ избранного однажды факелоносца, берегла его от собственных разочарований, и это придавало ей необходимый импульс жить и творить, подымаясь над суетой вокруг материального — смешной и пустой погоней за конфетными фантиками.

Понимал это и Павел Семенович, почему никогда и ни на один миг не поддался низменной ревности. Его жена больше хранила в сосуде души и естества теплого к своему кумиру, чем проявляла. Но уж если проявляла, значит, заходила в тупик или сбавляла скорость, а где-то и юзом шла в освоении новых познаний. Нуждаясь в помощи, которую в таких случаях только сама себе и могла оказать, она выплескивала из себя сокровенные эмоции, дабы получить дополнительное ускорение. Иногда же она переполнялась новыми знаниями прежде, чем успевала приготовить в себе для них закрома, и тогда расставалась с чем-то, чтобы вместить нажитое.

Ясенева, понимал ее муж, пробивала себе путь сквозь чащобы времени и отношений с людьми не с помощью топора, томагавков и мачете, а отважным пробегом между их колкими, ранящими ветвями. Поэтому и страдала, и болела. Но зато потом появлялись ее стихи и книги.

Дарья Петровна отдавала отчет, что является, практически, единственной, кто адекватно воспринимает своего кумира, видит множество его достоинств так отчетливо, что даже недостатки вписываются в их ряд. И тем стоит с ним на одном уровне. Ибо правильная оценка данности равна по ценности самой данности.

Скорее всего, он тоже знал, что его ум, характер, физическая сущность были лишены недостатков в традиционном понимании, что он представляет собой уникальное явление материального монизма: свет без тени, притяжение без отталкивания, тепло без холода. По сути, это являлось одним большим недостатком, означающим отсутствие в нем безусловных защитных рефлексов, что и восполнялось, может быть, могучим интеллектом и волевой регуляцией своей индивидуальности. Но это, как говорится, были его проблемы, для других же его особенность была безусловным благом. И поэтому он мечтал написать роман о цивилизации, в которой бы добру не противостояло зло, правде — ложь, рождению — смерть. Он искал принципы, на которых был бы построен именно такой миропорядок, часто обсуждал эту идею с Ясеневой, засыпал ее вопросами, произнося их злым, энергичным тоном. Злился оттого, что понимал: ответы она будет искать в нем самом, а его это смущало, сковывало, он не желал быть в центре ее интереса до такой степени. Но и другого предложить не мог.

Потому что, разве возникает в человеческом уме понятие, не пропущенное через его восприятия? Чтобы понять горячее, надо его попробовать, почувствовать, обжечься. Точно так же, невозможно допустить существование чистого добра, чистого согласия, если не чувствовать этого в себе.

Подстегивая себя, она могла писать о нем научные трактаты. Отдельно о родинках, о руках, улыбке, походке, и это все имело бы ценность для понимания природы ее творчества, как это ни странно может показаться. Ничто, что было в нем, не повторяло другого, но открывало новые стороны его сущности, и это было прекрасно для нее. То, что могли поведать руки, лежащие на руле автомобиля, пишущие автограф в книге, теребящие манжеты сорочки, — не могли сообщить глаза. А о чем говорили глаза — Господи, непередаваемой притягательности, — о том ничто другое сказать не могло. Походка… Манера держаться… Особенно, если он начинал важничать! Или это состояние, когда веки сужены, словно глаза засыпаны песком, губы заключены в скобки залегших морщин и бледность покрывает кожу, а показать этого не хочется… Опущенный взгляд, и после долгих расспросов короткая фраза:

— Я устал.

Если бы космос не подкинул людям миф о Данко, именно в эти минуты она бы сама придумала его. Так непреодолимо ей хотелось рвануть что-то в себе, и одним этим рывком изменить все, вернув в прежнее положение: отменить настороженно-недоверчивый прищур глаз, появившийся как следствие перенесенных обид и обманов, вызволить родинки щек из плена прорезавших лицо впадин, вернуть коже персиковую бархатистость и цвет.

Погрузившись в дорогие ей материи, Дарья Петровна, словно физически перенеслась в другое время и место, где все было здорово, где пахло травами и молодой листвой. Она почувствовала его дыхание, мягкость голоса. Он был рядом, возле нее, и она безотчетно улыбнулась. Рука потянулась к его лицу, но осязание подвело ее, ибо вокруг оказалась пустота.

Далеко… — рыдала мысль, окрашенная отчаянием, как будто только сейчас она поняла это.

Он был очень далеко и не находилось никакой возможности сократить расстояние. Смирившись с тем, что их молодость ушла, преданно отданная другим, они не желали принимать в душу неизмеримую дальность, лежащую между ними. Это иллюзия, что он находится рядом со своими близкими, друзьями и просто современниками. На самом деле он далеко, далеко впереди всех. Недосягаем, как звезда. Всем он виден, кажется, что прикоснуться к нему легко — лишь протяни руку. Но попробуй его достать! И свет от него покрывает не километры расстояний, а десятки, может быть, сотни лет. Он принадлежит будущему, он находится уже там, где никого из нынешних жителей Земли нет. Тех же, к кому устремился и к кому дойдет, преодолев время, сейчас он еще не знает. Он лишь светит им. В этом заключалась обратная сторона славы и известности, этой ловушки одиночества.

А ведь им, двоим людям с растроганными сердцами, было нужно всего лишь видеться, слышать голоса, чтобы мчаться вперед, попеременно перегоняя друг друга. И все.

Сделай милость — хотя бы приснись.

Я грущу и тебя забываю.

Ярко скалится звездная высь,

На земле в фонарях повторяясь.

Я тоскую. И зря иль не зря,

Верю в чудо, что ты меня слышишь,

Но лютует мороз февраля

Да сосульки срываются с крыши.