Изменить стиль страницы

Давно ли он, оборванный и несчастный, не слыхавший ни одного ласкового слова, бегал нищенкой и ходил с тяжелым ларьком по улицам, упрашивая прохожих купить конвертов и бумаги, чтобы принести выручку и не испробовать ремня «дяденьки» и ругани «рыжей ведьмы». (Где-то они теперь?) Давно ли он зябнул на улицах и часто голодал?..

А теперь он окончил курс, имеет хорошее место и жалованье и в недалеком будущем будет мастером — недаром же все хвалят его работу и недаром же он сам любит свое дело.

Только в последнее время, когда Антошка значительно развился благодаря влиянию школы, чтению и философских бесед «графа», он понял, что бы могло быть с ним, брошенным созданием, если бы не «граф». И то, что прежде Антошка лишь чувствовал, теперь понял и оценил. Оценил все, что сделал для него единственный человек, принявший в нем горячее участие, понял всю деятельную силу его любви и безграничность забот о нем, направленных к тому, чтобы избавить его от ужасов нищенской жизни и сделать его человеком.

Бесконечно благодарный и любивший теперь «графа» сознательнее, чем прежде, Антошка был в восторге, что так скоро сбылись его заветные мечты, те самые мечты, которые нередко занимали Антошку с той памятной ночи, когда он, избитый, окровавленный и продрогший, прибежал от «дяденьки» и был согрет ласкою и участием, призрен и принят под покровительство таким же нищим и бездомным, каким был и Антошка. И с той только поры он почувствовал, что жизнь может быть мила.

Теперь он может отплатить своему другу не одною только беспредельною привязанностью. Теперь Александру Ивановичу не нужна ничья посторонняя помощь. Ему, преждевременно состарившемуся от долгих лет нищенской жизни, часто хворающему, не нужно больше трудить слабых глаз и сидеть не разгибая спины по несколько часов в день за перепиской, чтобы заработать несколько рублей для того, чтобы побаловать развлечениями и лакомствами лишний раз того же Антошку. Теперь он будет заботиться о нем и баловать «графа». Теперь у них будет пятьдесят рублей в месяц своих кровных денежек, и никакой чужой помощи им не надо. А впереди в воображении Антошки последовательно пробегали крупнейшие цифры будущего жалованья и, доходя до цифры сто, говорили ему и о двух комнатах, и о сигарах для Александра Ивановича, и о красном вине для него за обедом, и о маленькой даче где-нибудь поблизости, на Петровском Острове например, где бы Александр Иванович мог поправиться, а то он все покашливает и нет-нет да пожалуется, что болит грудь…

Квартира «графа» и Антошки была недалеко от завода, в одной из дальних линий Васильевского Острова, у Среднего проспекта. Они уже два года как переехали от Никифоровых, с тех пор как сын-технолог, окончив курс, получил место на одном из заводов в Екатеринославской губернии и с ним уехали мать и сестра, здоровье которой требовало теплого климата.

Эти милые, добрые люди, у которых так хорошо прожили больше года «граф» и Антошка, пользуясь расположением всех членов семьи, не забывали своих прежних жильцов. Раз в месяц брат или сестра писали «графу», живо интересуясь и им и его сожителем, и «граф» отвечал длинными, благодарными письмами, описывая успехи Антошки и отчасти свои по переписке статистических таблиц, которую ему давала по поручению барышни Никифоровой одна студентка.

Минут через пятнадцать, которые показались в этот день Антошке ужасно долгими, он торопливо прошел двор большого дома и взбежал в третий этаж флигеля, где «граф» снимал комнату со столом у старого музыканта немца, жившего вдвоем с супругой в трех комнатах, чистеньких, опрятных, как и сами хозяева.

Маленькая, толстенькая и румяная старушка с седыми буклями, неизменной потертой плюшевой накидушкой на плечах отворила двери и, впустив Антошку, не без некоторого удивления проговорила на очень плохом русском языке:

— Сегодня вы на пять минут раньше пришли, Антош.

— Раньше, Адель Карловна… Торопился.

— Кушать, верно, очень захотели? — довольно приветливо осведомилась хозяйка, благоволившая к своим жильцам и за то, что они аккуратно платили, и за то, что были тихие жильцы и не делали, как она выражалась, Schweinerei[18] из своей комнаты.

— Да, Адель Карловна, — весело и торопливо отвечал Антошка, готовый на радостях обнять эту степенную, аккуратную, немного прижимистую и сентиментальную Адель Карловну.

— Марта сейчас подаст…

Но Антошка едва ли слышал последние слова, так как, сбросив пальто, стремительно бросился в комнату, повергнув в некоторое недоумение почтенную немку и своею забывчивостью обтереть ноги о половик и своим особенно радостным, возбужденным видом.

«Верно, какое-нибудь маленькое жалованье назначили!» — мысленно решила практическая старушка, приурочивавшая все житейские радости к получению денег.

И, снедаемая любопытством узнать, в чем дело, и желанием сообщить что-нибудь новенькое своему Адольфу Ивановичу, когда он вернется с репетиции из театра, где он играл вторую или третью скрипку, — Адель Карловна приложила ухо к двери комнаты жильцов в надежде что-нибудь услыхать. Но двери были плотно заперты, и Адель Карловна отошла несколько обиженная и отправилась в свою сверкавшую чистотой кухню, чтобы посмотреть, как будет отпускать жильцам обед «этот глюпый русский свин Марта», как называла немка рябую, неуклюжую и ленивую Марфу, действительно не отличавшуюся большим пристрастием к чистоте, хотя и жила, как она говорила, «у немцев» целых пять лет, получая небольшое жалованье и вечно слыша от немки посрамление русской национальности.

В ожидании прихода Антошки «граф», только что окончивший переписку полустраницы цифр, ходил, расправляя свои усталые члены, медленными шагами по небольшой, опрятной и уютной комнате, убранной в немецком вкусе, с бисерными подставочками на столиках, с вышитой подушкой на диване и с идиллическими плохими литографиями на стенах. Маленький обеденный стол посреди комнаты был накрыт чистой скатерткой, и у каждого из двух приборов лежали салфетки в бисерных же кольцах, явившихся знаком внимания Адель Карловны в день годовщины пребывания у нее на квартире жильцов.

За эти три года «граф», несмотря на спокойную и самую правильную жизнь, какую он вел, сильно постарел и осунулся. И волнистые его волосы и борода совсем заседели. Глубоко ввалившиеся темные глаза хотя и сохранили еще живость и порой светились юмором и насмешкой, но в них уже не было прежнего блеска. Лицо его потеряло одутловатость и землистый цвет кожи, зато на нем залегло более морщин и черты заострились, придавая физиономии «графа» тот изнуренно страдальческий вид, в каком изображают монахов-подвижников.

Он не мог пожаловаться ни на какие острые страдания — по временам грудь пыла, но не очень сильно, и беспокоил сухой кашель, — но он чувствовал, что вообще слабеет и после часа работы или после ходьбы устает, чувствовал какую-то тяжесть в ногах и отсутствие гибкости в членах. Видно было, что последствия прежней жизни начинают сказываться и постепенно разрушают его когда-то крепкий организм.

Но «граф», привязавшийся снова к жизни с тех пор, как она ему улыбнулась, все надеялся, что эта усталость и эта слабость пройдут. Он бодрился и с какою-то инстинктивною предусмотрительностью заботился теперь о своем здоровье и частенько показывался в приемные часы у женщины-врача Елизаветы Марковны, лечившей его от воспаления легких, советовался с ней, принимал какие-то пилюли, остерегался простуды, словом, берег себя и подчас строил планы о будущем, о далеком будущем вместе с Антошкой.

Когда Антошка ворвался в комнату, «граф» сразу догадался по его сияющему лицу, что случилось что-то приятное.

— Ну, рассказывай, рассказывай скорей, Антоша… Вижу, брат, по твоей физиономии, что ты в восторгах. Что случилось? Новую машину выдумал, или тебя ваш строгий чухна* похвалил? — говорил «граф», сам улыбаясь при виде неудержимой радости, которою, казалось, был переполнен Антошка.

вернуться

18

Свинушник (нем.).