— Говорили? — смеется Василий Иванович. — По-каковски же говорила матрозня?..
— А не могу знать, ваше благородие, но только друг дружку поняли и торговались… Арапчонок смеется, и наши смеются. Сказывают: нехристь, ваше благородие?
— Да, своя, брат, вера у них! — замечает Василий Иванович и прибавляет: — Завтра, Антонов, можешь ехать на берег!
— Слушаю, ваше благородие!
— А денег что ж не берешь?.. Разве не нужно?
— Никак нет. У меня есть доллер на гулянку. А вот хотел я было, ваше благородие, просить…
Антонов остановился, переступая с ноги на ногу и теребя двумя пальцами штанину.
— Что тебе?
— Платок бы мне нужно, ваше благородие… Так уж выберите какой профорсистей, ваше благородие…
— Платок?.. Зачем тебе платок? — удивился Василий Иванович.
— Бабе моей, ваше благородие, — говорит Антонов, краснея, и пуще теребит штанину, словно бы стыдясь обнаружить свои чувства к жене, для которой он прикопил уж немало подарков при любезном посредстве Василия Ивановича.
— Гм! жене!.. — задумчиво протянул Василий Иванович. — В какую же цену?
— Как окажет, ваше благородие… Только, если можно, чтобы с птицей… В деревне любят с птицами… показистей…
— Ладно, братец, куплю… А знаешь ты, сколько у меня твоих денег?
— Не могу знать, ваше благородие!
— Ну, вот и дурак! Как есть дурак ты, Антонов! Сколько раз говорил тебе, что ты должен знать… Считать, что ли, не умеешь…
— Запамятовал, ваше благородие…
— Запамятовал! Было десять долларов, да тебе следует два доллара от меня за месяц… значит двенадцать… Смотри, помни, а то не стану я держать твоих денег… А еще матрос… запамятовал!..
— Слушаю, ваше благородие… буду помнить. А вам прикажете, что ли, изготовить вольную одежу?
— Да… летнюю пару из сундука достань.
— Чечунчовый пенджак*, что в Шанхае справляли?
Василий Иванович мотнул головой.
— Так уж я давече вынул и развесил, чтобы складок не оказывало…
— Ладно… Ужо к вечеру подашь.
Вестовой ушел.
Василий Иванович снова стал лениво отхлебывать чай, попыхивая толстейшей папиросой. Стояла полнейшая тишина в кают-компании. Только из-за приподнятых жалюзи одной из кают слышался равномерный скрип пера и шелест бумаги, и Василий Иванович невольно прислушивался к этому скрипу.
— Пишет… К Амалье своей, верно, все пишет доктор! — прошептал, улыбаясь, Василий Иванович.
Как и большинство офицеров, Василий Иванович знал — и даже обстоятельнее других знал — про все необыкновенные качества этой самой фрейлейн Амалии — скромненькой, худенькой, довольно миловидной белокурой немочки, с робким, словно недоумевающим, взглядом больших голубых глаз. В день ухода клипера из Кронштадта она приезжала проводить Карла Карловича, и Карл Карлович с необыкновенной торжественностью, весь сияя и млея, представил всех офицеров молодой девушке, повторяя с горделивой, самодовольной улыбкой: «Невеста моя, фрейлейн Амалия!» и тут же сообщал некоторым (в том числе и Василию Ивановичу), какая это прекрасная и благородная девушка. Фрейлейн Амалия при этом каждый раз краснела и, поднимая на Карла Карловича восторженно-застенчивый взор, то и дело стыдливо шептала: «Ах, Карл! ах, Карл!» — пока, наконец, после представлений, не уселась рядом с плотным, румяным и — несмотря на тридцатипятилетний возраст и почтенную лысину — несколько сентиментальным Карлом Карловичем.
Во все время прощального завтрака жених и невеста сидели в трогательном безмолвии, пожимая по временам друг другу руки, краснея и улыбаясь. Карл Карлович был торжественно печален, однако ел с аппетитом все подаваемые блюда, не забывая накладывать хорошие порции и невесте, и обводил всех каким-то горделивым, вызывающим взглядом, словно бы приглашая убедиться, какая прелестная у него фрейлейн Амалия и с каким благородным достоинством он умеет переносить тягость разлуки. И только когда стали поднимать якорь и провожавшие должны были уезжать с клипера, Карл Карлович не выдержал: обнимая невесту, заревел как белуга, не забывши, впрочем, в самую последнюю минуту прощанья шепнуть в виде утешения рыдавшей девушке, что он непременно скопит в плавании три тысячи, и тогда ничто не помешает их счастию… «Adieu, mein Liebchen!»[7]
Как человек крайне аккуратный, добросовестный и в такой же мере наивный, Карл Карлович, по-видимому, полагал, что мимолетного знакомства сослуживцев с его невестой еще недостаточно для надлежащей оценки ее качеств, и потому считал своим долгом дополнить это знакомство. С трогательным простодушием, перед которым всякая скептическая улыбка была бессильна, рассказывал доктор о фрейлейн Амалии, восторженно описывая ее душевные качества, ее любовь и преданность. Он таки любил и помечтать вслух, не замечая сдержанных улыбок, уверенный, что вместе с ним все должны радоваться его будущему счастью, — когда, вернувшись в Россию с чеком на три тысячи, английским сервизом, китайскими чашечками, японскими шкатулками и огромным запасом манильских сигар, он получит штатное место ординатора при госпитале, купит рояль, устроит обстановочку, женится и будет плавать в блаженстве: любоваться Амалией, английской посудой и китайскими вазами, выкуривая по десяти «чируток»* в день.
Когда Карл Карлович получал от невесты письма, то обыкновенно торжественно заявлял, указывая на толстый пакет: «Это от фрейлейн Амалии!» И, краснея от радости и волнения, уходил в каюту читать длинное послание. И, боже сохрани, в такие минуты оторвать Карла Карловича без особо уважительной причины, вроде переломленного ребра. Обыкновенно сдержанный, хладнокровный и терпеливый, Карл Карлович выходил из себя. Все знали об этом и значительно говорили: «Не беспокойте, господа, доктора. Он Амальины письма читает!»
Охотнее всего Карл Карлович делился своими «мечтами» с Василием Ивановичем, которого особенно уважал, одного его удостоивал переводом некоторых отрывков из немецких писем фрейлейн Амалии и пресерьезно обижался, если Василий Иванович, занятый служебными делами, не с достаточною экспансивностью разделял восторги влюбленного Карла Карловича.
Все это теперь невольно припомнил Василий Иванович, прислушиваясь к скрипу пера. Припомнил и задумался.
— Вот ведь пишет все… целые тетрадки исписывает… делится своими впечатлениями… Вернется в Россию и женится на своей Амалье этот счастливый Карла Карлыч! — проговорил вдруг Василий Иванович с какою-то безотчетною завистью старого холостяка и порывисто задымил папироской.
«Тоже вот Антонов… Платок жене просит купить… Сколько уж он накупил разных вещей… А вот ему так некому покупать! И писать некому, и не от кого получать писем. Нет ни одной души на свете, которая бы интересовалась его жизнью!»
Василий Иванович крякнул, подавив невольный вздох. Он решил не думать об этих вещах, но какое-то досадливое, обидное чувство одиночества и сиротливости совершенно незаметно подобралось к его сердцу, застав Василия Ивановича врасплох — не занятого службой, не увлеченного служебными мечтаниями. И — что было уж совсем странно и неожиданно — вся его служебная деятельность, все то, из-за чего он волновался, на что тратил столько сил, уходило куда-то вдаль, и, казалось, теряло все свое прежнее значение и прежнюю прелесть.
Совсем другие мысли, другие воспоминания, не имеющие ничего общего с «чистотой и порядком», к крайнему изумлению Василия Ивановича, назойливо лезли в голову, и из-за густых клубов дыма, медленно расходившегося в воздухе, выглядывала пара бойких глаз миловидного женского личика, и в воображении рисовались, точно дразнили, заманчивые картины, полные тихого счастия и радостной личной жизни.
И он писал бы теперь письма, нетерпеливо ожидая возвращения в Россию, если бы жизнь побаловала его женскою привязанностью… А ее-то и не было до сих пор, несмотря на его старания завоевать женское сердце. Почему?.. Кажется, он мужчина ничего себе, человек нелегкомысленный, привязчивый, не злой, ну, и в некотором роде с положением, — и все-таки счастье ему не давалось.