Отмененный около года назад, в городе снова введен комендантский час. Советник, блуждающий по дуканам, уже редкость даже в Старом микрорайоне. От прежде гигантской, почти в девять тысяч человек, советской колонии остались несколько сотен неприбранных, одиноких мужиков, в сердцах которых борются меж собой желание уехать домой и соблазн еще немного подзаработать: с июля зарплата увеличена на двадцать процентов «гробовых», как эту прибавку тотчас окрестили здесь.

На этом фоне космический советско-афганский полет кажется фарсом. Уже оставлен Бамиан, плохо под Кандагаром, угрожают переметнуться к оппозиции племенные полки Герата, на подступах к Салангу на дорогу вышли люди Ахмад-Шаха Масуда и грабят афганские колонны на виду у наших застав. Вокруг посольства возведена гигантская бетонная стена. Дипломатический состав по выходным дням роет щели-укрытия для тех, кто не успеет добежать до бомбоубежища, строительство которого подходит к концу. В самом Кабуле, впрочем, в последние дни тихо, только изредка бухает по окраинам.

У меня же в корпункте стихийное бедствие: меняют водопроводные трубы. Все стены в кухне и ванной комнате разворочены, грязь, стальные стружки повсюду. Время от времени я угощаю чаем водопроводчика Мухаммеда Сафи. Он знает по-русски слова «гайка», «новый», а меня называет исключительно «инженер-саиб», демонстрируя уважение, хотя какой я, к Аллаху, инженер. Мой словарь на языке дари включает примерно такое же количество слов, но поди ж ты: мы сумели выяснить с ним, где он живет, сколько у кого из нас детей, какая у кого зарплата.

Странно, но я поймал себя на мысли: я стал своим, я растворился в этом восточном мире, в этой пыли и грязных чалмах, в утреннем крике муэдзина. Московская жизнь — была ли она вообще?

* * *

Опубликована цифра погибших за десять лет на афганской войне: 13 833 человека. Весь Кабул обсуждает это, прикидывая: а гражданских, к примеру, считали? Пограничников? Бойцов спецподразделений КГБ? А тех, кто умер в госпиталях в первые месяцы от ран и болезней, когда у «ограниченного контингента» еще не было собственной медицинской службы на территории Афганистана?

Я напросился на прием к командующему, что старался делать не часто, стеснялся отрывать его от дел. Приходил к нему только в случае крайней необходимости, когда никто другой решить мою просьбу не мог.

Громов уже третий командующий 40-й армии на моей памяти. Правда, Виктора Дубынина я видел только издали, с Игорем Родионовым близко познакомиться тоже не удалось. По сравнению с командующими «ограниченным контингентом», собкор «Комсомолки», по моим представлениям, был очень незначительной величиной.

Громов эту дистанцию сократил сам. Он мне, честно говоря, очень симпатичен. В нем какая-то естественность, мало свойственная генералам «советского разлива». Я бы сказал даже, застенчивость, которая куда чаще, чем среди обученных в академиях военачальников, встречается у деревенских людей, может, не слишком грамотных, но обладающих природным чувством интеллигентности. В случае Громова, наоборот, это было результатом воспитания в очень хорошей семье, которая, ко всему прочему, была из Саратова — города, в котором родились и все мои предки по материнской линии. Так что, по всему выходило, что мне командующий отчасти даже земляк. А на этой войне все то и дело ищут земляков, и обращение «земляк» звучит чаще других. Должно быть, в монолитной армейской толпе человек все же чувствует себя одиноко. Вот и старается образовать «семью». Земляк ведь почти что брат, и это хоть как-то восполняет разлуку с родными людьми.

Когда я вошел, Громов заканчивал разговор по аппарату правительственной связи. Он положил трубку, кивнул на портрет министра обороны СССР Дмитрия Язова, висевший на стене, и, намекая на три большие звезды генерала армии на его погонах, сказал с улыбкой:

— Все никак не уймется… Главный прапорщик советской армии.

— Борис Всеволодович, я что-то не верю цифре погибших. Мне кажется, она должна быть больше.

— А мне поверишь?

— Вам — поверю.

Громов встал, вышел из-за стола, открыл массивный сейф. Вынул оттуда стопку потрепанных тетрадей с грифом «Совершенно секретно», положил их передо мной.

— Тут все по неделям, по месяцам, по годам. Восемьдесят третий — восемьдесят пятый годы — пик наших безвозвратных потерь. Если хочешь, пересчитай сам.

Он знал, конечно: ему я поверю и так.

P. S.

Когда много лет спустя после описываемых событий мы работали над книгой о генерале Дубынине вместе с моим другом, великолепным журналистом и тоже «афганцем» Владимиром Снегиревым, то оба пожалели, что не были знакомы с генералом. Те, кто с ним служил, утверждают в один голос: не было в России во второй половине XX века полководца талантливее, чем он. И новая тактика боевых действий, и даже кроссовки, в которых солдатам разрешили воевать в Афганистане (оказывается, это обсуждалось на самом высоком уровне — в Министерстве обороны!), — все это и многое другое связано с его именем.

Когда Павла Грачева назначили министром обороны, он, понимая, что не обладает для этой должности ни авторитетом, ни знаниями, сделал мудрый шаг: пригласил начальником Генерального штаба генерала Виктора Дубынина, который уже тогда был неизлечимо болен. Дубынин, в свою очередь, позвал на работу в Генштаб лучших офицеров из тех, кто руководил 40-й армией в последние годы войны. Через год Виктор Петрович ушел из жизни, и Грачев не справился с подчиненными: предпочел просто избавиться от них. К началу первой чеченской кампании в руководстве армии практически не осталось «афганцев» с боевым опытом. Результат известен.

* * *

В Кабуле — делегация писателей, среди них Светлана Алексиевич. Она давно «копает» афганскую тему и, как говорят злые языки, уже написала и пьесу для театра, и сценарий для фильма. Сюда же приехала с единственной целью: снять грех с души, побывать лично, потому что без этого неприлично писать об «Афгане». Дальше Кабула, правда, решила не ездить.

У нее четкое, однозначное восприятие здешних событий как преступления. Подвига, как никчемной жертвы оболваненных «цинковых мальчиков». А единственно приемлемая точка отсчета для нравственной оценки этой войны — мать, потерявшая сына.

Это, по-моему, и так, и не так одновременно. Не так, потому что горе у матери одно во все века и на любой войне. Это горе всегда неутешно, какими бы высокими обстоятельствами ни была вызвана смерть ее сына. Хорошая ли, плохая ли война, а сын — единственный. Алексиевич переполнена какими-то фантастическими байками вернувшихся в Союз придурков, которые здесь служили. Про коллекционеров отрезанных душманских ушей и прочей глупостью. Пропитана болью и горем осиротевших матерей, больше и слышать ни о чем не хочет.

Как объяснить, что все здесь происходившее намного, гораздо сложнее этой схемы? И чище, и выше и — грязнее, порочнее одновременно. Единственное, что Алексиевич сумела схватить женским своим умом, так это то, что существует особое, мужское восприятие войны, в котором перемешаны и страх, и азарт, и многое другое. Об этом очень точно сказал однажды Андрей Платонов: «Мужик, не видавший войны, навроде нерожавшей бабы, идиотом живет…» И об этом же, в общем, есть у Хемингуэя в «Зеленых холмах Африки»: «Война — одна из самых важных тем, и притом такая, когда труднее всего писать правдиво. Писатели, не видевшие войны, из зависти стараются убедить и себя и других, что тема эта незначительная, или противоестественная, или нездоровая, тогда как на самом деле им просто не пришлось испытать того, что ничем заменить нельзя».

Вечером, собравшись отвезти в подарок Громову номер американского «Тайма» с его фотографией, я застрял на полдороге в офисе АПН: один из офицеров политотдела армии давал интервью для английского журнала «Экономист». Вирджиния Китчин могла быть довольна: она получила типичный образец официальной пропаганды. Итак: