К тому же, не зная условий, на которых мама была отправлена на жительство в Кыштовку, они предполагали, что обратно я вернусь уже вместе с ней.
Но Калерия с Марией Викторовной убеждали меня в том, что с привлечения всех, кто знал маму ранее, им удастся собрать нужные средства.
Теперь, спустя много лет, я удивляюсь своей тогдашней легкомысленности, позволившей мне возложить такую тяжкую материальную заботу на плечи этих героических женщин, и без того обремененных невыносимыми условиями существования при карточной системе и грошовых заработках.
И я до сих пор не перестаю удивляться и восхищаться необыкновенной отзывчивостью и даже героизмом этих людей.
Калерия Васильевна Калмыкова — бывшая царская политкаторжанка — жила на пенсию, Мария Викторовна Нестерова — врач, на ее иждивении были дочь-студентка и сын. Они отнюдь не благоденствовали при карточной системе и грошовых доходах, однако настояли на моем приезде в Москву с тем, чтобы затем отправить меня в поездку за мамой.
Желание увидеться с мамой, которая также в письмах звала меня приехать, пересилило все мои сомнения. Я ведь тоже не знал, что ей запрещено покидать Кыштовку, и надеялся, что мне удастся устроиться вместе, вдвоем нам было бы легче, чем порознь.
К этому времени к некоторым моим сослуживцам приехали из Украины, где было очень голодно, а здесь в Сальянах можно было устроиться работать и жить на стройке. По сравнению с Украиной и большей частью России здесь было значительно легче, учитывая теплый климат и рыбное изобилие.
Отпуск мне упорно не хотели давать. Дело в том, что многие, особенно те, у кого дом и семья были в сельской местности, из отпуска уже не возвращались, пользуясь тем, что там не требовались паспорта.
Наконец, к лету 1947 года я получил справку о том, что мне предоставлен двухнедельный отпуск.
Никаких накоплений у меня не было, и, собрав сколько удалось денег, одолжив у соратников, в основном у шоферов, имевших приличные «левые» заработки (слава богу, у меня всегда были очень хорошие с ними отношения), и обменяв свои продовольственные карточки на «рейсовые», я отправился в дорогу.
Добраться до Баку на попутном грузовике, что я и раньше несколько раз проделывал, не составляло труда. Но площадь перед вокзалом была заполнена людьми, тщетно пытавшимися купить билеты, простаивая в многодневных очередях.
Потолкавшись здесь целый день, я понял, что потрачу весь свой двухнедельный отпуск, так и не вырвавшись из Баку. Тогда вместе с группой военных — солдат и младших офицеров, объединенных общей проблемой отъезда, — мы атаковали военного коменданта вокзала, но тот лишь беспомощно разводил руками. Наконец, он добился того, что офицерам и солдатам-фронтовикам, имевшим орденские книжки, продали бланки билетов, на которых не были указаны ни номер поезда, ни номера вагонов и мест. Предполагалось, что где-то на промежуточных станциях эти билеты удастся закомпостировать.
Я же, не считавшийся фронтовиком и тем более не имевший орденской книжки, просто присоединился к компании этих «счастливцев», с которыми успел перезнакомиться в процессе толкотни на вокзальной площади.
Несмотря на шумные протесты проводников, мы ворвались в вагоны очередного отходящего поезда и разместились в тамбурах и на подножках.
Вскоре офицерам и солдатам-фронтовикам из нашей группы удалось закомпостировать с помощью проводников свои билеты, заняв места, освобождавшиеся по ходу поезда. Я же так и провел в дороге пять дней, увертываясь от назойливых проводников и контролеров, проводя ночи то в тамбурах, а то и на ступеньках вагонов.
Наконец, за окнами вагонов и дверями тамбуров замелькали знакомые с детства подмосковные дачные деревянные домики в просветах сосновых лесов и перелесков. Поезд подходил к Москве.
Вот и Казанский вокзал.
Я прошел через знакомую площадь на Ярославский вокзал и, прежде чем купить пригородный билет до Лосиноостровской, где жила Мария Викторовна Нестерова, решил пройти в вокзальный туалет, чтобы умыться после такой тяжелой дороги. Нужно сказать, что вид у меня был довольно подозрительный. Испачканные сажей лицо и руки (поезда ходили с паровозной тягой, сопровождаемые клубами дыма), грязная и так давно не стиранная и еще более выпачканная лежанием на грязных полах вагонных тамбуров солдатская форма…
Это привлекло ко мне внимание какого-то «функционера» в штатском, сидевшего у входа в зал ожидания вокзала. Он потребовал предъявить документы. Взяв в руки мою солдатскую книжку и справку об отпуске, он предложил пройти с ним в служебное помещение вокзала. Здесь и произошло это неожиданное приключение, оставившее по себе память на всю жизнь.
Оказалось, что на вокзале имеется специальное отделение транспортной милиции со всеми атрибутами милицейского застенка. Меня, ничего не объяснив, поместили в камеру, где уже находились арестанты весьма колоритного вида: карманники, воры, специализирующиеся на вагонных кражах, бандитствующие хулиганы, несколько человек, случайно оказавшихся в этой компании.
Весь день я был в неведении. Когда меня вывели на обед (выводили по очереди), я пытался узнать, долго ли мне ждать выяснения моей личности, но безуспешно. Милиционеры, охранявшие камеру, ничего не могли объяснить, хотя обращались со мной вполне благожелательно.
На следующее утро я обнаружил, что из моих карманов исчезли все имевшиеся у меня деньги до копейки, и я оказался в полном смысле слова нищим. Попытался апеллировать к окружающим, мои претензии вызвали только смех.
Вскоре вызвали на допрос. В комнате за широким столом сидел следователь — молодой офицер, не помню, какого звания. В течение долгого допроса несколько раз раздавались телефонные звонки, из разговоров я понял, что он учится в каком-то вузе заочно.
После нескольких вопросов, касающихся моей личности, откуда, к кому и зачем я приехал, речь зашла о моем пребывании в плену (в солдатской книжке указывались предыдущие места прохождения службы и была запись об этом). Он потребовал, чтобы я подробно рассказал о том, как я оказался в плену, обо всех тех лагерях, которые мне пришлось пройти, о режимах этих лагерей, о товарищах, с которыми мне приходилось находиться вместе. Одного допроса не хватило, чтобы все, рассказываемое мной в ответ на его вопросы, записать в протокол. Прервав допрос, он предъявил мне написанное и потребовал расписаться на каждой странице.
По легкомыслию, о котором потом очень сожалел, я подписался не читая.
Меня вернули в камеру, и я долго не мог прийти в себя от неожиданного возвращения к уже пережитому ранее. Ведь эту процедуру проверки я уже прошел в фильтрационном лагере в Торуне.
К вечеру вызвали снова. За столом сидел уже другой следователь. Он начал все сначала. Сверяя мои ответы с записанными в протоколе данными, он обнаруживал несоответствия и уличал меня в желании «запутать следствие». Я пытался спорить, но он показывал мне подписанные мной листки, и я действительно убеждался, что там записано не то, что я на самом деле говорил. Я потребовал записать в протокол, что предыдущий следователь исказил мои слова, но это требование лишь вызвало улыбку.
Он перешел к вопросам о том, допрашивали ли меня в гестапо и что я сообщил на этих допросах, кого и когда я предал, защищая свою жизнь. Мое утверждение о том, что гестапо мной не заинтересовалось и меня не допрашивали немцы, было им принято как желание скрыть правду.
Допрос, сначала шедший в доброжелательном тоне, принял форму угроз с обещаниями прибегнуть к специальным методам дознания.
Закончился допрос уже поздним вечером, завершившись предъявлением мне протокола, который на этот раз я внимательно, несмотря на возмущение следователя, прочитал и несколько записей потребовал исправить, что он сделал очень неохотно.
На следующий день выходил на свободу один из задержанных. Я написал записку Калерии, сообщив, где нахожусь и что велика вероятность попасть «в места отдаленные». Попросил его отправить эту записку по почте, но он отнес ее сам. Калерия сообщила об этом Марии Викторовне, обе они были в панике.