Стрелок откидывает фонарь, вываливается из кабины. Немцы всаживают в почти уже падающий самолет еще пару снарядов. Чувствую, как меня ударило в ногу, в плечо.
— Теперь все, теперь пора, — решил я и вываливаюсь из самолета.
Сколько-то лечу затяжным. Раскрываю парашют чуть ни у самой земли.
Осматриваюсь. Кругом лес. Озерцо, на берег которого приземлился.
Тут же подбегает следивший за моим полетом уже приземлившийся стрелок. Спрашиваю:
— Как приземлился, Яковенко, ничего? — Стрелок совсем молоденький парнишка, страшно боялся прыгать с парашютом на тренировках.
— Ничего, товарищ лейтенант, прыгнул как надо. Теперь-то чего. Где мы?
— Мы на земле. Главная наша задача — бежать. Немцы, наверное, засекли наше падение. Мы на их территории. И словно в подтверждение над нами проносятся оба «Мессера».
Пытаюсь встать и падаю. Боль пронизывает ногу, плечо горит, рукой не пошевельнешь. Раздеваюсь, осматриваю себя. Действительно, ранен. Одна ранка на левом плече, вторая — почти касательное неглубокое попадание — в левую же икру. Боль невероятная. Кажется, что ею наполнено все тело. Раны, хотя и не серьезные, горят, жгут огнем. И еще кровоточат.
Яковенко мотает головой.
— Санпакет не захватил. Ах балда, балда! — бьет себя по лбу.
— Ладно тебе — злюсь я. — Рви на мне рубашку, нижнюю, на бинты рви.
Он быстро справляется с задачей. Полосует рубашку, туго обматывает раны. Становится вроде легче. Встаю. Опять дикая боль пронизывает тело. Но идти надо, забраться хотя бы за это озерко, которое засек краем глаза сверху. Здесь сейчас появятся немцы. Летчики, конечно, сообщили о двух сбитых ими советских пилотах.
— Да вы на меня валитесь. Я сильный, выдержу, — уговаривает Яковенко.
Превозмогая боль, обхватываю парня и иду, скачу, ковыляю на одной ноге, вторая приволакивается за мной.
Утопив парашюты в озере, по лесу обогнули его, забились в густые камыши по мелкому болоту и тут же услышали погоню. Немцы прочесывали лес. Хорошо, что с ними не было собак. Походили около озера и почему-то побежали в сторону, даже не заглянув в камыши.
Мы отлежались. Парень снова осмотрел меня и подправил бинты. Кровь уже не шла. И вообще, раны были не опасные. Кости-то целы.
Нужно было сориентироваться. Планшет у меня сохранился. Сверился по ручному компасу — он был у стрелка — с картой. Для нашего хода мы были в глубоком тылу у противника. До линии фронта не близко, добраться до него будет нелегко, но возможно. Оружие — два пистолета и пара обойм к ним, еще два ножа. Есть нечего. Пока можно терпеть и без еды. Главное — не сидеть, двигаться, идти.
Определив по карте район нашего приземления, отметив выход к линии фронта, пришлось вырезать этот участок, а карту — уничтожить, на ней наши аэродромы. Вырезали палку и пошли.
Боль постепенно притуплялась. Мы прибавили хода.
Солнце садилось. Начало темнеть. Выбрались к какому-то поселку. Обошли, опасаясь встречи с немцами. Залегли, в кустах. Заснули как убитые.
К рассвету на пути — снова небольшое село.
— Зайдемте, товарищ лейтенант, — предложил Яковенко. — Чего бояться, тут же наши, русские. Неужели выдадут? Отдохнем. Может, подкрепимся. Жрать охота.
Ход был рискованный, но я так вымучился, что было все равно. Соображал, наверно, от потери крови, от боли, плохо, иначе не согласился бы на такую легкомысленную небрежность. Однако пистолет вынул.
Пробирались задами, через огороды, к домику на отшибе. В окне огонек. Перебрались через поваленный плетень. И сразу из полутьмы:
— Хальт! — щелкнули затворы автоматов.
— Хальт! — из-за сарая вынырнули две смутно различимые в темноте фигуры.
Я выстрелил, выстрелил и Яковенко. И сразу лай собак, крики.
Яковенко рванул меня, почти взвалил на себя. По кустам, по каким-то зарослям по крутому откосу скатились вниз к речушке, по горло в воде, перебрались через нее и опять в лес. За спиной за нами крики, стрельба. Вспыхнули прожекторы.
Пробежав по лесу, опять уперлись в болото. Перебираясь с кочки на кочку, проваливаясь по пояс, перешли его, углубились в лес. И на этот раз оторвались от преследователей. Выстрелы, крики затихли, остались позади.
От бега боли в ноге, в плече усилились, перед глазами — круги. Мучительно хочется пить. Вода кругом, но вонючая, болотная. А жажда жжет, и я пью эту гнусную, но приятно охлаждающую жижу.
День пролежали в кустарнике, зарывшись в сухие листья, ночью опять пошли. Появилась луна, при ее свете можно было сверяться с компасом.
Но случилось совершенно непредвиденное, в нашем положении — просто нелепое. Яковенко поразила куриная слепота. Как оказалось, он был ей подвержен. При отправке на курсы воздушных стрелков скрыл это. Теперь мы шли — один считай без ноги и руки, другой почти совершенно слепой.
Я тоже ничего не видел, плохо соображал. Сколько мы брели по лесу, уже не помнил, во времени не ориентировался, с направления, определенного по компасу, сбился. Мучительно хотелось одного, плюхнуться на землю, прижаться, притиснуться к ней, прохладной, унять боль в ранах, раздиравшую тело.
Не замечая ничего, свалились, рухнули в какой-то овраг. От дикой боли потерял сознание. Наверное, быстро очнулся. Пошарил руками — Яковенко рядом. Полежали молча. Боль утихла. Я заставил окончательно упавшего духом стрелка идти. На парня уже не опирался. Он еле шел... Притерпевшись к боли, я сам шагал как можно бодрее.
Из оврага выбрались затемно, сразу наткнулись на избушку-полуземлянку. В предрассветной мгле проступала дверь. Страх у меня пропал, растворился.
— Схожу, разведаю, — шепнул я стрелку, шагнул. Дверь распахнулась. В освещенном проеме — фигура немца. Ну да, немца. Он в нижнем белье, на плечи накинут френч, на голове пилотка. Я за деревом, немец меня не видит. Но подает голос слепой Яковенко:
— Талгат, Талгат, где ты?
Немец почему-то не прячется в избушке, наверное, ошеломленный русской речью, кидается в сторону, скрывается в лесу. Дверь снова распахивается, в ней еще один немец. Я стреляю в упор, на одной ноге отскакиваю в сторону, как могу ковыляю к оставленному стрелку, тащу его за собой. Сколько так тащил — не знаю. Пересекаем поляны, пробегаем через перелески.
Останавливаемся в реденьком лесу. Валимся от усталости замертво.
— Брось меня, — отдышавшись, шепчет Яковенко. — Иди сам. Я может прозрею, видеть буду, доберусь.
Я ругаюсь:
— Не смей говорить. И думать о таком не должен. Позорить меня не смей! Если товарища в беде брошу, Аллахом проклятый буду, мучиться и на том свете буду.
Опять спрятались в какой-то низине.
Наступила еще одна ночь. Дождались темноты. Вышли из леса и опять на изубшку. Нужно было уходить. Немцы могли быть и тут. Но мучил голод, да и не пили целый день. Про то, что не ели, стараюсь не думать. «Черт с ним, пойду!» — опять решаюсь я.
— А если немцы? — шепчет Яковенко.
— Ну и что! Не рота же их там? Если отделение, перестреляю. — Забрал у него пистолет и, зажав по одному в руках, подобрался к двери, прислушался. В избушке вроде тихо. Набрался смелости, стукнул. За дверью зашевелились, раздался голос:
— Кто это?
— Свои, свои, — поспешил я.
— Что за свои? — вопрошала явно старуха.
— Летчики мы, советские летчики. Немцы тут есть?
— Нету. Только ушли. Ищут. Говорили, летчиков. Не вас ли?
— Может и нас. А ты помоги. Водички бы, хлеба по куску. Вдвоем мы, двое суток не евши.
Дверь приоткрылась, в светлом прямоугольнике двери четко обозначилась фигура действительно старухи. Осмотрела меня, мою заскорузлую от крови одежду, всплеснула руками.
— Боже ж мой, ты, сынок, вон и раненый. Так заходи, перевязать, может.
— Ой, бабушка, не до перевязки нам. Хлебушка бы!
— Так нету же хлеба. Немцы, да старостовы бандюги все забрали. Картоха вареная есть. Могу дать.
— Давай картошку, бабуся, — обрадовался я.