— Неужели у вас так и не екнуло сердце там, где мы были? — неожиданно громко и резко спросил Пейн, бросив косой взгляд на своего попутчика, но тут же снова повернув голову прямо вперед.
— Сердце? — удивился Калн. — Наверное, екнуло… Даже струхнул немного. Особенно когда они из минометов бить принялись. — Он как-то странно улыбнулся, словно догадавшись о слабости Пейна, и это снова вызвало раздражение у офицера.
— А вот внешне это не заметно было, — бросил он.
— Просто вы еще не очень хорошо меня знаете, лейтенант, — снова ухмыльнулся Калн. Но сейчас ему уже не было весело. Он даже немного разозлился, оттого что посчитал себя ущемленным этим лейтенантом в своих нравах. Действительно, кому какое дело до того, как он себя чувствует или что переживает? А уж говорить об этом — так и вовсе никто не вправе его заставить. Что он, зубчик в шестеренке какой, что ли!
— Однако когда нас накрыло… — не унимался Пейн. — А убило солдата… Это ведь все ваши подчиненные были…
Цвет лица у него стал уже не таким бледным, хотя сами черты еще не разгладились.
Калн не смог удержаться от усмешки. И чего этот Пейн вдруг принялся пыжиться, будто знает его взвод уже не первый год?
— По-моему, лейтенант, — ответил он вслух, — мы все правильно сделали. И к тому же еще счастливо отделались. Могло быть куда хуже. Особенно когда мины в ветках разрываться начали, а осколками вокруг так и полосовало… Ох, скажу я вам, даже представить страшно, что могло получиться. А что касается переживаний… — он немного замялся, — так мне за них денег не платят. А раз не платят, так и толковать нечего. Переживаю, как и все, ни капельки не больше… А вот завтра, лейтенант, боюсь, куда жарче будет. Это уж точно. Вы как считаете?
Пейн ничего не ответил. Лицо его стало злым и еще более надменным, казалось, что он вот-вот взорвется, разразится гневом, накричит. Калн даже испугался, не перестарался ли он. Пытаясь как-то сгладить свою резкость, он негромко хохотнул, поглядел весело на офицера, даже подмигнул ему. В этот момент он с облегчением увидел, как из ротного КП вдруг показалась фигура Банда. Пейн тоже увидел командира, быстро повернулся в его сторону, выражение его лица изменилось.
КП размещался в одном из старых японских укрытий, представлявших собой что-то вроде навеса, прятавшегося в тени высоких деревьев. Сейчас Бэнд стоял у входа и самодовольно ухмылялся при виде подходивших Пейна и Кална.
Прежде всего он предложил им выпить. Небрежным движением протянул столь милую сердцу бутылку виски, и они по очереди глотнули от души прямо из горлышка. Сам он приложился тоже — Джордж Бэнд вовсе не считал себя обязанным лишаться каких-то пусть скромных, но все же необходимых благ и удовольствий. Тем более если они могут быть получены без особых хлопот — ведь он же командир роты, а это что-нибудь да значит. Конечно, Джим Стейн, воспоминания о котором, слава богу, постепенно все больше и больше уходили в область преданий, посчитал бы подобное поведение абсолютно аморальным. Бэнд не разделял его точки зрения. Поэтому он прежде всего приказал своему новому писарю Уэлду, чтобы с ротным имуществом у них на КП всегда имелся мешок с постелью для командира роты, чтобы этот мешок непременно брался с собой при любом перемещении роты и чтобы в нем к тому же обязательно было уложено шесть бутылок виски, не считая, разумеется, того количества, что было у него самого во фляге. Правда, сейчас с этим делом вышла небольшая промашка — на завтра назначено наступление, все вещи без исключения приказано оставить, значит, и мешок захватить нельзя, но тут уж ничего не поделаешь, могло ведь и по-другому получиться. Случись все по-другому, им бы тут долго пробыть пришлось. Вот тогда бы все очень здорово устроилось. Теперь же и постель, и виски придется бросить здесь. Хорошо еще, что хоть эту ночь он сможет поспать по-человечески, тем более что этот груз для двух писарей совсем невелик. Вон первый сержант Уэлш как ими помыкает — феодал над крепостными, да и только. А он, командир роты, неужели хуже?
Как и солдаты, Бэнд за эту неделю отдыха научился пить так, как никогда не пил раньше. Поэтому, приложившись к бутылке по случаю возвращения разведывательного дозора, он тут же поспешил повторить и лишь после этого обратил свой начальственный взгляд на молодого лейтенанта Пейна.
Он сразу же заметил бледность его лица и еще не успевшие разгладиться морщинки страха, однако ничего не сказал, молча выслушав до конца рапорт и решив, что, пожалуй, на этот раз все должно обернуться нормально. Когда Пейн и Калн закончили докладывать, он ничего не стал говорить, только бросил:
— Что ж, надо теперь в батальон идти, там докладывать. Думаю, что новый комбат уже прибыл. — Про себя же подумал, что, может, этот новый командир еще и угостит его, благо повод есть: с одной стороны, его вступление в должность, с другой — эта удачная разведка боем. Кали, кстати, тоже подумал об этом.
— О раненых вы, конечно, позаботились? — спросил Бэнд, и Пейн с Калном почувствовали, насколько фальшиво прозвучали эти слова. Однако ничего не сказали, только молча кивнули в ответ.
В общем-то никакой особой заботы проявлять и не требовалось. Оба раненых, прибыв с выполнения задания, немедленно перешли в распоряжение совершенно другого ведомства. Они сразу получили свои сульфамидные таблетки, санитар еще раньше сделал им укол морфия. Даже те молодые солдаты, что дотащили их до медпункта, помочь ничем особо не могли, разве только дать глоток воды, а потом еще и глоток спиртного. Тот, которого ранило в бедро, все еще стонал и всхлипывал, выкрикивая время от времени, детским голоском:
— Ух, будь ты проклято, до чего же больно!
Провожало их много солдат, гораздо больше, чем было необходимо. Люди, наверное, думали, что раненым будет легче оттого, что так много товарищей сочувствуют их страданиям. А кроме того, для них это было чем-то вроде развлечения, поводом к тому, чтобы вылезти из успевших опостылеть ячеек и немного размяться. Так эти солдаты и толклись у санитарной палатки, заглядывая с любопытством, чтобы увидеть, что там происходит. Это продолжалось до тех пор, пока медики не обработали обоих раненых и не отправили их на джипах в госпиталь. Оба раненых больше уже не возвратились в роту — по общему мнению, им здорово повезло. Солдата с раной на бедре звали Уиллсом, рана у него была большая, рваная, когда врач развязал бинты, чтобы посмотреть, что там, солдат громко закричал от боли. У второго были повреждены дыхательное горло и голосовые связки, он не мог даже слова сказать. Крошечный осколок мины пробил шею навылет, но не задел ни одного важного нерва или кровеносного сосуда. Когда раненых увезли, солдаты медленно двинулись назад, на позицию. Среди них шел и Файф, недавно назначенный в третий взвод. Был здесь и сержант Долл.
Файф палец о палец не ударил, чтобы помочь раненым, по правде сказать, ему даже близко к ним подходить не хотелось. Но в то же время он не мог удержаться от желания просто поглазеть на этих людей. Он до малейших подробностей помнил собственный путь от поля боя, где был ранен, и до госпиталя. Эти воспоминания все время преследовали его, будто кошмар наяву. Воспоминания и мысль, что он может быть в любую минуту снова ранен и даже убит. И еще он никак не мог забыть, как его везли, всего окровавленного, на джипе к побережью, и он тогда уже отлично знал, что хоть и выглядит настоящей жертвой, но рана его все равно не такая уж серьезная. Совсем не такая, как ему хотелось бы. Кошмары такого рода мучили его буквально каждую ночь, иногда он просыпался от собственного крика, и даже днем его не оставляло чувство панического страха, мысли о том, что он попал в смертельную западню, из которой теперь уже невозможно вырваться. Западней было все вокруг — и излишне патриотически настроенные врачи, и длинномордые армейские полковники с короткой стрижкой, требовавшие от солдат беспрекословной готовности идти на смерть, и японские колониалистские притязания, и даже надменно улыбавшиеся хлыщи из отделов кадров, позволяющие себе справляться о здоровье исключительно лишь господ офицеров. Западню для него устроило правительство и все эта бесчисленные администраторы, в их подлой игре участвовал капитан Стейн, приложил сюда руку и этот психопат первый сержант Уэлш, вечно только насмехающийся над ним. Все эти силы и олицетворяющие их люди страшной кучей наваливались на него во сне, куча мгновенно превращалась в чудовищное, дико вопящее месиво, потом все они быстро разбегались, рассаживались поодаль, кто где мог, и терпеливо выжидали, когда же он подтвердит их правоту, подтвердит то, что он трус, жалкий трус. Даже в те вечера, когда ему удавалось напиться и он засыпал, забывался пьяным сном, особенно в первые дни после выхода из госпиталя, когда рота находилась на отдыхе, кошмары буквально одолевали его, доводя до исступления. Иногда они принимали новые формы — ему снились летящие японские бомбардировщики, в их бомбовых люках скалили зубы какие-то чудовища, хохочущие рожи, нажимавшие на рычаги и сбрасывавшие бомбы прямо ему на голову. Может быть, из-за всего этого ему совсем не нравилось, как товарищи обхаживают этих двух раненых. Но и уйти отсюда он тоже почему-то не мог. «Да, — думал он, — хуже всего во всем этом элемент случайности, при котором даже самый опытный, самый подготовленный солдат бессилен перед надвигающейся на него бедой».