— Замыслы! Нашла же слово… Ты говоришь так, будто я леди Макбет, вынашивающая план коварной расправы с тобой.

Варя слушала ее, часто моргая. Имя леди Макбет ей, конечно, ни о чем не говорило. Но от того, как смотрела на нее графиня, девушке было не по себе. Ничего доброго не сулил ей этот взгляд.

— Я ничего такого не хотела сказать, — пролепетала Варя. — Вы, барыня, не думайте, что я чего-то подозреваю или… Все в вашей воле. Хотите, казните меня, хотите — милуйте.

Елена Павловна быстро пошла вперед и бросила на ходу:

— Ни казнить, ни миловать я тебя не собираюсь. А вот то, что все в моей воле, — тут ты права. И обижаться тебе не на кого. Сама заварила кашу, сама и расхлебывай!

Она говорила и говорила, упрямо наклонив голову и без устали шагая по аллее. А Варя поспешала рядом, продолжая кивать, словно китайский болванчик. И Елене Павловне внезапно стало по-матерински жаль эту глупую девчонку, не сумевшую противостоять тому, что и саму графиню когда-то пленило: сумасшедшему обаянию Владимира Петровского. Как можно не влюбиться в этого мужчину, который очаровывал даже светских старух? И те потом нашептывали Елене по-французски: «Ваш супруг просто прелесть! Какие манеры, какой шарм!»

Разве могла противостоять его неземной красоте необразованная крестьянка, которая не видела в жизни ничего лучше пьяных морд деревенских мужиков? Ей предстояло связать свою судьбу с одним из них и неудержимо угаснуть в тягучей тоске о несбывшемся чуде… А тут явился блестящий барин, на которого она засматривалась еще совсем девчонкой. Но тогда ее мечты были абстрактны и бессвязны. Теперь же она стала девушкой, и в ее оформившемся теле забродили вполне осознанные ею желания. И главным среди них стало нетерпеливое стремление хоть на миг испытать то, что люди называют любовью… Не этим ли бредят все пятнадцатилетние девчонки любых сословий и рас? И разве Варя могла полюбить другого, если рядом был граф Петровский? Никто не виноват. Судьба!

Когда-то именно судьба все решила за Елену, которая увидела на рождественском балу молодого графа и обомлела от восторга: вот он, предмет ее девичьих грез! Владимир Петровский уже уезжал, еще пара минут — и они разминулись бы в тот вечер, а в другое время и в ином месте, возможно, не очаровали бы друг друга…

Остановившись, Елена вгляделась в раскрасневшееся Варино лицо. Девушке, казалось, не хватает воздуха, и графиня подумала, что ее положение уже, должно быть, сказывается и на выносливости. Хотя срок вроде еще маленький, но графиня слышала, что все по-разному переносят беременность.

— Ты устала?

Против воли это прозвучало заботливо. И девушка сразу уловила эту перемену тона, но испугалась еще больше. Елена подумала, что ее мягкость производит на девушку впечатление крокодиловых слез, верить которым нельзя.

— Нет-нет, барыня! — торопливо заверила Варя, но рукавом отерла мелкие капельки пота, заблестевшие на лбу.

— Не стесняйся сказать, если я иду слишком быстро.

— Ага…

— Нет, в самом деле! Я настаиваю, чтобы ты сообщала мне о своих желаниях и недомоганиях.

Варя отвела взгляд:

— Мне бы это… в кустики сбегать. Очень часто хочется.

— Ну конечно! — Графиня вспомнила, что о таком ей тоже рассказывали. — Беги, если… если это удобно.

Юркнув в кусты, Варя скрылась из вида, а Елена Павловна отвернулась и немного отошла в сторону.

«Девчонке необходимо спокойное расположение духа, чтобы ребеночек развивался здоровеньким, а я не позволяю ей расслабиться ни на минуту, — упрекнула себя графиня. — Она боится меня как огня. Но как иначе? Не могу же я, в самом деле, подружиться с ней? Она причинила мне такую боль». Елена Павловна без усилий воскресила в памяти то, что обожгло ее ужасом, когда она вошла в спальню и увидела…

Она быстро мотнула головой: «Нет, лучше не вспоминать! Слишком больно». Ей опять пришлось притянуть сегодняшнее решение: что было, то было. Если уж она решила простить мужа и забрать Вариного ребенка, чтобы они с Владимиром воспитали его как собственного, сейчас необходимо создать этой мерзавке все условия, чтобы она пребывала в радостном состоянии. Она еще хлебнет отчаяния, когда потеряет свое дитя, которое вынашивала девять месяцев. Вот тогда наплачется вдоволь! А пока пусть в ее душе царит такое же бабье лето, солнечное и тихое. Пусть она думает, что Елене хватило христианского смирения принять то, что произошло, как урок судьбы, и простить свою обидчицу. Каким же ударом потом станет для нее внезапное исчезновение и ребенка, и Елены!

Графиня даже засмеялась от удовольствия, представив грядущее отчаяние молодой матери, лишившейся своего младенца сразу же после родов, и встретила выбравшуюся из кустов Варю широкой улыбкой.

— Мы пойдем потихоньку, — пообещала Елена Павловна. — И ты мне все расскажешь о себе, договорились? Нам с тобой зимовать вместе предстоит, так что надо бы узнать друг друга получше…

* * *

Владимир Иванович, вызванный письмом жены, прибыл в Родники, когда уже устоялся снег и можно было проехать на санях. А лег он довольно поздно, в конце ноября. До того времени граф Петровский пребывал в полнейшем неведении относительно местонахождения Елены. Правда, еще в октябре он получил от нее краткое письмо, в котором жена утверждала, что у нее все в порядке, но искать ее не следует. Она напишет ему, когда можно будет приехать.

Владимир перевел эту фразу, как «когда я прощу тебя». И смирился, потому что действительно считал себя виноватым перед женой. Он всегда любил свою Елену тихой, спокойной любовью, которую считал наилучшей для брака. И прожитые вместе годы только подтверждали это, ведь Петровские были дружны и жадно искали общества друг друга. Ему всегда не терпелось поделиться с женой и мнением о прочитанной новинке, и неожиданной новостью, и наблюдением, которое казалось ему интересным — у него был острый глаз. Только с Еленой случались самые увлекательные разговоры и даже бурные споры. Особенно если они затрагивали социальное неравенство.

Владимиру казалось смешным воспитанное в Елене высокомерное отношение ко всем, кто не так благороден по происхождению. Графиня нехотя признавала, что в народе рождаются уникальные личности — мастера, сказители, — но, доказывала она, исключения только подтверждают правила. Основная же масса крестьян — это беспробудные пьяницы, ленивые и туповатые.

Владимир Иванович же был настроен более демократично. Он утверждал, что при должном воспитании и образовании любой человек из народа может стать джентльменом и принести пользу Отечеству. А в том, что таковую приносили многие его знакомые по закрытому аристократическому клубу, граф сильно сомневался.

Но в обществе граф Петровский старался не высказывать подобные суждения, чтобы его не заподозрили в излишнем свободомыслии. Только Елене он мог доверять безоговорочно. И она, в самом деле, ни разу не упомянула при ком-то из посторонних, каких мнений придерживается ее супруг.

После того как в их жизни возникла Варя Иванина, абстрактный «народ» обрел вполне конкретное лицо, и оно было прехорошеньким. Владимир Иванович пытался стереть его из памяти, но Варя снова и снова являлась ему в бесстыдных снах, слаще которых не было в его жизни.

Изгнанный женой в Петербург, Владимир несколько недель провел в полном отчаянии, снедаемый страхом потерять Елену, с которой только и представлял свою жизнь. То, что она все не возвращалась, казалось ему дурным знаком. Жена явно замышляла что-то, но не желала вводить его в курс дела, и это казалось графу настоящей катастрофой. Ведь до сих пор они делились всеми замыслами и планами. Все в их совместной жизни являлось общим… до того, как он ввел в свою эту чудную крестьяночку…

Разумеется, это не было любовью, говорил себе Владимир Иванович, мысленно перебирая в памяти знойные летние дни. Какое-то безумие охватило его, наваждение, которого он не искал. Заметил, конечно, как похорошела и расцвела дочка конюха, но это восхищение скользнуло, не задев души. А вот когда девушка прижалась к нему возле стойла, прильнула всем своим гибким, упругим телом, приоткрыв в ожидании губы, дохнула в лицо свежим теплом, — это прожгло насквозь. Все нутро его, истосковавшееся по женщине, взбунтовалось и потребовало… не любви, нет! При чем здесь любовь? Требовалась всего лишь физическая разрядка, выброс накопившейся телесной тоски.