Рокотов рассказал Кульге и о его родном Мариуполе. Косте не удалось там побывать, но слышал от очевидцев. Порт разрушен, завод разбит, красавец «Азовсталь» в руинах.
Григорий мысленно был в родном Мариуполе. Много он видел разрушений и смертей, но почему-то не хотелось верить, что его милый город у ласкового моря разбит и разрушен, в развалинах. Он шумно вздохнул, стукнул кулаком по столу, звякнули тарелки, закачалась посуда со шнапсом.
– Ну-у, гады!.. Ну-у, га-ады!..
– Выпьем, Гриша!
– Нет, Костя, не хочу… Душа стонет… А когда там, внутри, у сердца, открывается рана, ее водкой не зальешь и не вылечишь. Нет!.. Тут другое средство нужно, – Кульга повернулся и положил свою руку на плечо лейтенанту, посмотрел в глаза. – Но их времечко кончилось, и навсегда! Ты прав, Костя, давить их надо… Пощады от нас не будет!..
– И не было, – вставила Галия. – Как в песне: били, бьем и будем бить! – и перевела разговор на другую тему: – Чай закипел. Шнапс убирать?
– Убирай, – согласился Григорий.
– У меня от всей родни всего несколько человек в живых. И жена целая и невредимая, с годовалым пацаном… Валеркой звать, – Рокотов достал из нагрудного кармана фотографию. – Вот бутуз мой, Валерка, посмотри.
– Так с этого и начинать надо бы, – Кульга взял фотографию.
– Счастьем не хвалятся… Время такое, кругом, сам видишь…
– А пацан ничего! – оценил Кульга. – Геройский хлопец!
Фотокарточка пошла по рукам. Галия долго и с нежностью смотрела на ребенка, с завистью посмотрела на Рокотова. «У них есть свой Валерка, – подумала она. – А у нас когда будет? Скорей бы проклятая война кончилась, скорей бы…»
Кульга достал свои фотографии, как он называл, «фотки». Среди них была и та, где он снят с Миклашевским. Рокотов долго ее рассматривал, потом спросил:
– А это кто?
– Игорь Миклашевский, мой закадычный дружок, чемпион Ленинграда и округа. Сильный боксер!
– Я видел его, если не ошибся.
Кульга насторожился. Впервые за всю войну он встречает человека, который видел Игоря. У Григория из головы не выходили слова его жены, Лизаветы, ее слезы, строчки письма, где соседка сообщала подробности, как боксера забирал патруль…
– Когда ты с ним виделся?
– Весной сорок второго, еще до первого ранения. Переходил линию фронта на моем участке, – сказал Рокотов и осекся, мысленно ругнув себя за болтливость, вспомнив строгое наставление чекистов.
– Выходит, Игорь живой! – обрадовался Кульга.
– Сейчас не знаю, а тогда был живым, – сказал Рокотов, потом добавил, не раскрывая деталей, придумывая на ходу: – К партизанам ушел дружок твой… С группой ушел. У меня в блиндаже до ночи отсиживались. Вот я и запомнил его, сам не знаю почему.
– Я сейчас же Лизавете напишу, что вы видели ее Игоря, – живо произнесла Галия. – Обрадовать надо ее, а то она совсем извелась. Понимаете, Константин, ни одного письма, как это случилось…
Она умолкла, видя, как Григорий показал ей кулак.
– А что с ним случилось? – в свою очередь заинтересовался Рокотов.
– Ну это… на фронт послали, – нашлась Мингашева, чувствуя, как жаром полыхнули щеки.
– Так он же в тыл, к партизанам ушел. Со спецгруппой! А оттуда какие письма? – Рокотов развел руками. – Жив будет, сам явится. Это точно!
Глава одиннадцатая
Поезд быстро набирал скорость. За окном ничего не было видно, в Берлине сплошное затемнение. Лишь на фоне неба просматривались еще более темные очертания многоэтажных зданий, тускло отсвечивали стекла заводских корпусов, фабрик, словно гигантские карандаши, торчали трубы, высокие и маленькие, выбрасывая в воздух клубы еле заметного дыма. Но их едкий запах – в столице туго было с топливом и в ход шло любое горючее и низкие сорта угля – смешивался с запахами железа, окалины, гари, дерева, выхлопных газов, составляющими в общем единый, трудный для непривычного человека городской воздух, царапающий глотку и затрудняющий дыхание. Миклашевский, уже вторую зиму проводящий на Западе, никак не мог привыкнуть к тяжелому зимнему воздуху прокопченных европейских городов. Чем крупнее город, тем хуже воздух. Коптили небо не только фабрики и заводы, густо выбрасывали дым и трубы каждого дома. Центральное отопление многоэтажных жилых зданий отличалось от московского тем, что в каждой квартире имелся свой небольшой камин, своя печурка, топить которую, а следовательно и греть воду системы отопления, нужно было самим жильцам. Одним словом, и здесь действовал, как не раз отмечал Игорь, волчий закон жизни: каждый для себя и за себя…
– С нами Бог, – сказал Фрицке, тяжело отдуваясь, – а начальство осталось в Берлине. Выпьем без его всевидящего глаза.
– Их глаза повсюду, – ответил Зоненберг-Тобольский, отпивая прямо из бутылки.
Как только они тронулись, Зоненберг-Тобольский сразу же завалился спать. Улегся на койку и Фрицке, толстый полковник из ведомства пропаганды. Двое охранников лениво дымили сигаретами и о чем-то тихо беседовали, не обращая внимания на Миклашевского.
За окном вагона проплывали очертания пригорода, а прокопченный дымный воздух никак не выветривался. Миклашевский, прислонившись лбом к холодному стеклу, смотрел на мелькавшие за окном затемненные дома и думал грустную думу, старался осмыслить свое новое положение, а вернее сказать, возврат к прошлому, к исходным позициям. Он так и подумал: «возврат к исходным позициям». Позавчера из Лейпцига пришло подтверждение, что Карл Бунцоль числится в списках погибших под бомбежкой, труп откопали в развалинах дома, в который попала бомба. Тренера нет в живых. Неделю назад, уезжая из Лейпцига, Миклашевский радовался предоставленной ему свободе. А в итоге получилось совсем не так, как хотелось, как думалось. Все планы рухнули.
В столице рейха никого не интересовали его боксерские выступления. Берлин жил лихорадочным ожиданием надвигающейся неуловимой расплаты, страхом перед возмездием. И русский боксер никому не был нужен. Ни ведомство пропаганды, ни «Русский комитет», ни русский отдел германской контрразведки больше не проявляли интереса к Миклашевскому. Был бы жив Карл Бунцоль, то по инерции еще некоторое время Миклашевский мог бы, как записано в его документах, «в пропагандистских целях и интересах великой Германии», выступать на профессиональном ринге. А сейчас… Его принимали, учтиво и вежливо выслушивали, восторгались и завидовали автографу и фотографиям знаменитого Макса Шмеллинга и так же учтиво выпроваживали, рекомендуя обратиться в другое ведомство, которое «занимается подобными вопросами». Миклашевскому ничего не оставалось делать, как вернуться назад в остлегион, к месту своей основной службы…
Не помог и высокопоставленный родственник. Зоненберг-Тобольский проявил завидное рвение, использовал свои связи, но и его результаты были необнадеживающими. Зоненбергу-Тобольскому, возглавлявшему радиостанцию, ведущую передачи на Советскую Россию, предложили взять боксера «в свою команду». Но такое решение вопроса не устраивало самого Всеволода Александровича. На то у него имелись свои причины. Не политические, а чисто бытовые. Точнее скажем, семейные. Свою жену, двоюродную тетку Игоря, Всеволод Александрович еще полгода назад отправил куда-то в глубь Германии и вел свободный, а сказать точнее, разгульный образ жизни. Кутежи, оргии… И ему не хотелось, чтобы Игорь все видел. Так что на предложение взять боксера «в свою команду» Зоненберг-Тобольский пространно объяснял своим покровителям разницу между искусством кулачного боя и театральным искусством. Миклашевский, разумеется, в такие «тонкости» не посвящался. Всеволод Александрович лишь продлил родственнику срок пребывания в столице. Игорь познакомился с деятельностью радиостанции, с персоналом, с теми, кто готовил пасквильные передачи, кто вещал на Родину. Тут были и белоэмигранты, и перебежчики, прочий сброд. «Запомнить, запомнить лица предателей, – думал Миклашевский. – Документы они могут раздобыть разные, а вот физиономию не переделать. Судить их будем по всей строгости». И улыбался, чокался рюмкой, пожимал руки, вежливо, с силой, так, что многие торопливо отдергивали свои ладони, спешно разминали онемевшие пальцы…