Цветная карамель

Цветная карамель лежит на полу. Это полудрагоценные камни, способные растворяться в слюне без остатка и стекать по пищеводу, передавая телу свойство быть неразрушимым. Хорошо, полуразрушимым. Да, вы правы, это иллюзия. Но знание о том, что это иллюзия, никак не влияет на вкус карамели. Может быть, придаёт ей горьковатый оттенок. В соответствие с рецептурой, утверждённой Министерством Здравоохранения. Те, кто там работают, могут вам разъяснить, для чего так. Мы же ограничимся теперь простой констатацией того факта, что по полу разбросана цветная карамель и ребёнок, ползая на четвереньках, подбирает её языком, пользуясь тем, что остался без присмотра. Это мог быть ваш ребёнок или даже вы сами. Не все животные переставая расти, начинают стареть, есть такие виды, которые, дожив до определённого возраста, снова начинают уменьшаться до состояния эмбриона. Потом всё повторяется. Они не размножаются, их всегда одно и то же число. Странно, правда? Иногда хочется обратиться к природе с вопросом: зачем они? Природа редко отвечает на подобные вопросы, у неё на это нет времени. Она слишком занята, постоянно выдумывая новые виды и уничтожая старые. Мы с вами, в сущности, тоже непонятно зачем нужны. Берите конфетку.

Белка

— А знаете ли вы, что если изловчиться и ухватить обыкновенную лесную белку за хвост, то она дёрнется от испуга и шкурка, непрочно прилаженная к тушке, мигом слезет с неё и останется у вас в руках. Вы удивитесь, как мал на деле оказывается этот зверёк, едва больше домовой мыши, только чуть-чуть меха на кончиках лап и ресницы, которыми он — хлоп-хлоп — мельтешит, точно бабочка. Окровавленная тушка дёргается, точно марионетка, а в глазах стоит ужас и какое-то почти вещественное, осязаемое изумление. Да, именно изумление. В этот момент белка, так сказать, видит себя со стороны, почти как душа могла бы созерцать мёртвое тело, если бы обладала способностью существовать вне его. Какое-то ограниченное, но давно исчисленное время. Каково оно тогда, известное прежде лишь изнутри? А каким предстал бы перед нами наш собственный, овеществлённый и ограниченный ум? Отсюда, быть может, происходит это изумлённое выражение глаз умирающей белки. Но это лишь догадки, стрельба в тёмной комнате, игра ума, неспособного выйти из себя самого — и ничего сверх того.

IV

Улица Свободы

И воздух, как цемент, моментально схватывал их движения, и мир был создан для того, чтобы помнить о них.

Небо — огромное сухопутное брюхоногое, мерно вдыхающее и выдыхающее. Лёгкие его так велики, что, когда оно делает вдох, кажется, что дышать больше нечем, и охватывает сладковатое головокружение, и красное приливает к темени — и будто бы уже ничего никогда не нужно делать, потому что все движения этого мира уже совершены. Когда оно делает выдох, отпускает, и человек ходит оставленным, и плачет оставленным. Или не плачет, а берёт себе какую-нибудь работу и тупо, как камень, её работает. Растёт или крошится, как придётся.

Замер и весь стал одна боковая линия. Чуть пошевелится где-то сбоку, и вот уже все предметы переменили блюда, и ему, как всегда, осталось то, с которого уже ели, и следы гигиенической помады на краешке салфетки, людей стало слишком много, но количество предметов не увеличилось; в этой комнате, до того, как он въехал, жили какие-то другие люди, и один что-то хранил под половицами, другая пырнула квартирную хозяйку крестовой отвёрткой, прочие ничем себя не проявили, что и к лучшему. «Только бы ничем себя не проявить, — подумал, окунув голову в плечи, — выгонят. Рассчитают. Пустят по миру. Отнимут последнее. Догонят и ещё отнимут».

А Артемий Шварц на улице Свободы работает Артемием Шварцем. Отхватил себе завидную долю — говорят ему: ты будь собой, и мы дадим тебе денег. С двенадцати до двадцати тридцати Артемий Шварц бывает собой и получает за это какие-то деньги, после двадцати тридцати идёт домой и бывает — для развлечения! чтобы расслабиться! — кем-то другим. Домом или кактусом. Мало ли кем. Ты не смотри, не смотри на Артемия Шварца, вообще как можно меньше смотри по сторонам. Количество движений, отпущенных каждому позвонку, всякой хрящевой прокладке между позвонками, ограничено согласно вековой смете. Кто много башкой вертит, тот таки довертится — отваливается голова. Он и не смотрит, он и не смотрит. Так, бывает, нет-нет да и посмотрит, и почувствует к Артемию Шварцу непреодолимое отвращение. И отвернётся.

А было ведь по-другому? Было? Было? В летнем лагере собирали клубнику, немолодую и усатую, как еврейка, или как выдался урожайный год и повсюду абрикосы лежали и гнили, прямо на земле превращались в брагу.

По ночам прилетали бражники и бражничали. Кажется, в тот год всё уродилось, и частично съелось, частично выпилось, частично перебродило и ушло в землю, а больше никогда уже такого не было, да и не будет.

Бражник толст, мохнат, как мышь. Как хлопнет, схлопнется и потом валяется на полу ветошкой. Нарочно оставлял окно открытым, приманивал на лампочку, хотя, опять же, комары. Сосали-сосали кровь, оставляли со своей отравленной слюной частички других людей. В какой-то момент показалось, что кровь у всех давно перемешалась и её разливают теперь из одного чана большим медным уполовником. Как бы не так. Сидит и думает: какого цвета кровь у Артемия Шварца? Густая какая-нибудь, не как у людей, прозрачная, как эпоксидка. Пустить бы кровь Артемию Шварцу, посмотреть, какая она, — нет, нет, перестать думать, количество мыслей, отпущенное всякому мозгу согласно бюджету, ограничено, так что если мы теперь подумаем, а потом ещё подумаем, то завтра, может быть, нам и подумать уже не получится, да и что их думать, мысли эти, когда на них следы от чужой гигиенической помады, и герпес, и чёрт знает ещё что можно подцепить, думая эти непонятно чьи мысли.

Вот он, мозг. Лежит, приготовленный, смазанный, соблазнительный, как трюфель. Весь в каких-то жилочках, и ниточках, и изгибцах. Сам себя думает. А что ему ещё думать, когда рук нет, ног нет, головы, собственно, нет, и никаких чувствилищ, в которых могли бы зарождаться всякие чувства. Мозг лежит в трёхлитровой банке и думает. Скрывал от хозяйки — боялся. Был уже тут такой один — хранил под плинтусом чужие золотые зубы. Как-как вы говорите, Анна Леонидовна, чужие? Так, может быть, свои? Очень можно: когда куда-нибудь в гости собирается, то надевает, чтобы покрасоваться, а дома снимает. И хранит под плинтусом, чтобы не спёрли. Посмотрела косо: трезвый ли? Был уже тут такой один, нетрезвый, под шумок вынес стереоустановку и полное собрание сочинений Герцена. Крепко задумался: откуда у Анны Леонидовны стереоустановка? Она так же мало с ней вяжется, как вся эта нелепая история с чужими зубами со всеобщей историей. Скорее всего, склонный к нездоровым радостям жилец попросту решил исправить эту несостыковочку, восстановив изначальную гармонию. Откинул крышку и вставил мозг на место — сегодня предстояло обдумать одну вещь.

По улицам в то время гонял неопознанный вирус, вызывающий амнезию. Люди забывали всё — свои права, обязанности, планы на будущее и виды на прошлое. Всякий разумный человек старался задокументировать, запротоколировать, сфотографировать своё прошлое и сдать в архив до лучших времён, но квитанции терялись, номера в архиве забывались, всё перепуталось, и у одного вдруг оказывалась двойная жизнь, а у другого никакой. Все находились в панике, все напрягали боковую линию, все некоторое время ходили без имён и без лиц. Артемий Шварц переехал с улицы Свободы и, как рассказывали, удалился в какое-то загородное поместье в обществе приближенных лиц, где они замуровали все входы и выходы и круглые сутки предавались

оргиастическим бесчинствам и изящной словесности. Так, во всяком случае, хотелось думать. Он же завёл себе сейф и прятал мозг, зная, что лучших времён никаких не будет, но, может быть, удастся контрабандой протащить мозг в будущее, где им, на худой конец, смогут воспользоваться потомки. Ключ от сейфа зашил себе под крайнюю плоть.