Изменить стиль страницы

Она замолкла, внимательно вглядываясь в осунувшееся лицо Брунгильды. Когда-то она была красивой. Даже сейчас в спокойном состоянии в ее лице была трагическая красота.

— Расскажите, пожалуйста, когда случилось это несчастье?

— Случилось это в ночь того самого дня, когда в знак протеста против военного преступника Оберлендера была организована демонстрация. В демонстрации участвовали не только жертвы фашизма. Там были все члены Союза. Короче говоря, все те, кто мог двигаться! Мы пробовали уговорить отца остаться дома, но он об этом и слышать не хотел. Вы не знаете его, он сильный духом, несмотря на слабое здоровье.

— Но что же с ним случилось?

— Никто так и не знает истины. Мы нашли его в канаве. Из раны в голове текла кровь. Два ребра были сломаны. По словам полиции, он якобы споткнулся, выходя из машины, и упал в канаву. А отец говорит, что его вытащила из машины банда неонацистов; эти головорезы часто устраивали налеты на помещение нашей организации. Двух из них отец узнал. В госпитале обнаружили, что в руке у отца был зажат какой-то их значок.

Для полиции эта улика не доказательство. Главный судья того района, где должно слушаться дело, — один из гитлеровских судей. Слушание дела будет откладываться, пока не станет слишком поздно. «Полиция приложила руку к этому убийству», — сказал врач из госпиталя.

— Убийству? Вы думаете, что…

— Я солгала вам. Он умирает. Доктор считает, что это вопрос дней, если не часов. Сегодня утром он предупреждал меня, что отец может потерять сознание. Ваша игра, по-видимому, последнее, что он слышал. Я всегда буду благодарна вам за это. Но вам все же лучше уйти. Нагрянет полиция, оставаться вам здесь неблагоразумно.

— Позвольте мне остаться, помочь вам, — взмолилась Джой. — Дома я сказала, что проведу день с приятельницей, меня не будут ждать.

Брунгильда, нахмурившись, посмотрела на нее.

— Вы странная женщина, но предупреждаю… полиция занесет ваше имя в списки неблагонадежных.

— Мне все равно. Позвольте остаться. Не могу объяснить, но мне очень нужно остаться. — Рукой она смахнула непрошеные слезы. — Простите. Я веду себя, как сентиментальная дурочка. Больше не буду.

— Хотите остаться — оставайтесь! Я вам признательна. А если отец проснется, он будет счастлив.

Брунгильда замолчала, устремив взгляд на дымок, тоненьким столбиком поднимавшийся в воздухе.

— Я и себя виню в том, что случилось. Когда он из-за меня вернулся из Австралии, мы должны были вместе уехать обратно. Деньги на дорогу были. А там он снова взялся бы за уроки, пока я не поправилась бы и не стала работать. Но мы ждали возмещения за наши муки и потери. — Она резко и невесело рассмеялась. — Никогда не прощу себе, что мы не уехали. Он мой отец, но я опытнее его. Он не пережил того, что пережила я. Когда он был в Дахау, мы еще не достигли вершин варварства, на которые оказались способны арийцы в Освенциме, где было отравлено газом и сожжено в печах не менее четырех миллионов мирных граждан всех европейских стран!

Мы слишком долго ждали компенсации. И чем дольше мы ждали, тем меньше было шансов получить эти деньги. Останься мы в Австралии, мы скорее бы добились своего. Наше правительство чувствительно к своей репутации в других странах. Мир не знает, что творится у нас, а возможно, и не желает знать. Компенсация! — И она горько засмеялась. — Да разве можно возместить восемь лет, проведенных в аду? Какой ценой оценишь загубленную молодость? Мне было шестнадцать лет, когда меня арестовали. Мне было двадцать три года, когда меня стерилизовали. Теперь мне тридцать девять лет, и они убили моего отца.

Послышался какой-то звук. Брунгильда вздрогнула и вышла из комнаты. Вернувшись, на вопросительный взгляд Джой она ответила:

— Он все еще спит.

Брунгильда села, облокотившись о стол.

— Простите, что я обо всем этом вам рассказываю. Надоела я вам.

— Ну, что вы. Я хочу все знать. Если вам не слишком тяжело, расскажите всю правду. — Джой помолчала. — Я должна знать все. Когда вас арестовали, я была счастливым ребенком, не ведавшим, что существует зло. Когда вас освободили, мне исполнилось шестнадцать лет, моя жизнь протекала так счастливо, что я не хотела ни о чем знать. Я вспоминаю сейчас, мне доводилось слышать от матери нечто похожее на то, что вы сказали. Но я об этом забыла. Я думала, что это прошлая история, что все это кануло в вечность.

— Это история нашего времени.

— Я начинаю понимать. У меня две маленькие дочки, и я начинаю смутно догадываться, что их жизнь во многом зависит от тех событий, о которых вы говорите.

Брунгильда улыбнулась, что с ней случалось редко. — Понимаю, почему отец любил вас. На то, чтобы рассказать вам все, ушел бы месяц, год. Но все же кое о чем я расскажу: это не займет много времени.

Открыв шкаф, она протянула ей комочек сероватого цвета. Джой с любопытством посмотрела на него, поднесла к окну, чтобы разобрать выдавленные на нем цифры.

— Знаете, что это? — спросила Брунгильда.

Покачав головой, Джой понюхала кусочек, от него исходил слабый запах прогорклого жира.

— Похоже на мыло.

— Это и есть мыло; особый сорт мыла.

Взяв кусочек из рук Джой, она положила его обратно и, медленно повернувшись, стала, прижавшись спиной к шкафу.

— Это мыло изготовлено из человеческого жира.

Джой застыла на месте. Черная пелена застлала ей глаза. На какое-то мгновение ей показалось, что она теряет сознание. Опустившись на стул, Джой едва вымолвила: — Простите, я не из тех, что падают в обморок. Это просто…

— Просто потому, что вам трудно поверить правде, о которой вам говорили в то время, когда уже весь мир знал эту правду, но вы не верили: ведь нацистские агенты называли все это пропагандой.

Джой молчала. В комнате было душно. Брунгильда смотрела на сожженный солнцем пустырь невидящими глазами.

— Я не буду говорить, что я пережила в первые годы заключения, об этом вы слышали от отца. После «допросов» во многих лагерях нас с матерью вывезли под конвоем в Освенцим, самый вместительный из всех лагерей смерти в Польше, где орудовал организатор массовых убийств эсэсовец Эйхман.

Поездом мы ехали много дней. Скучившись в вагонах для перевозки скота, без света, без воздуха, мы потеряли счет времени; так не перевозили даже животных на бойню! Когда нас наконец вывели из вагона, глаза долго не могли привыкнуть к дневному свету. Навсегда запомнила я ту толпу несчастных: старых и молодых женщин, мужчин, подростков и детей; все эти люди еще старались бодриться, не желая показать, что они теряют последние силы.

Там, на железнодорожной станции, мы прошли «отбор». Для вас это пустое слово. Для нас это означало, что старые и обессилевшие сегодня же будут отправлены на смерть. Остальным было даровано право прожить еще несколько часов или дней этой драгоценной жизни.

Эсэсовец-офицер орал: «Кто вздумает бежать, будет расстрелян! Евреи могут прожить еще один день. Священники — месяц. А прочие должны работать на фюрера во славу рейха!»

Потом нас погнали, выстроив колонной. Но какая уж там колонна, когда заплетаются ноги, онемевшие без движения! На воротах лагеря был вывешен дьявольский плакат с надписью: «Arbeit macht frei». (Труд приносит освобождение!) Что за зверь придумал эту циничную надпись для лагеря смерти?

Я сказала «зверь»? Я оговорилась. В джунглях нет зверя столь жестокого, столь подлого, столь дьявольски изобретательного, каким были наши тюремщики, не только мужчины, но и женщины.

Перед бараками была площадь, окруженная высоким забором из колючей проволоки, мы смотрели на это заграждение со страхом. «Через проволоку пущен электрический ток», — смеясь, сказал молодой охранник-эсэсовец. Он был молод и хорош собой, но когда меня душит кошмар, я вижу его лицо. Однажды нам приказали раздеться донага, и эсэсовский офицер сфотографировал нас. Красивый был мужчина, и мы нередко видели его с хорошенькой трехлетней дочкой, которую он носил на плече. Девчушка визжала от восторга, когда ее отец порол заключенного. Все вещи, какие только были при нас, отобрали под предлогом дезинфекции. Это была ложь, сплошная ложь, как и все их слова. Одежда, обувь, драгоценности, часы — все было отправлено в Германию. Ничего не пропало зря. Ни золотые зубы, ни протезы, ни волосы… Из волос изготовляли ткани, кости шли на удобрение. В лагерях всему вели строгий бухгалтерский учет. Столько-то килограммов золота, столько-то тонн волос. Такая оперативность!