— Курите? — спросила девица хриплым голосом.
— Нет.
— Что так?
— Сердце.
— Ха! Сердце! Держите меня, а то упаду!
Потом, сладко зевнув и потянувшись до хруста в каждом суставчике, сказала:
— Я, конечно, не навязываюсь, но, между прочим, могу сообщить, что тут недалеко на Садовой у меня подруга живет. Проигрыватель, все условия, отдельный вход…
Вот уж воистину ирония судьбы: единственное, чего ему теперь недоставало, так это любовницы. Молча поднявшись со своего места, забрал свои вещи и так же молча ушел. «Слабак несчастный!» — крикнули ему вдогонку, но он предпочел сделать вид, что эти слова до него не долетели. Обогнув озеро, пошел к тому, другому зеленому театру, и хотя там было ветренее и неуютней, знакомства с ним никто не искал. Забрался на сцену, заваленную всяким хламом. Уселся в старой лодке лицом к солнышку, тихо, для уюта, раскачал сам себя. Было хорошо, было солнечно, почти как там, на Буковине, но, видать, обрести покой ему было не дано. Тот хриплый, прокуренный женский голос обладал даром будоражить мужскую кровь. Своей бесстыжестью он разбудил в нем вулкан, который врачи с таким трудом тушили два месяца, и его больное сердце опять сорвалось с размеренного ритма и поскакало на одной ножке бог весть куда. «Ах, если бы не та гроза ночная…» — начал было опять кто-то его же голосом складывать какую-то быль в стихах. И вдруг мужчина в нем восстал, он на секунду остервенел и сказал сам себе: «Это неправда, до той ночной грозы была еще любовь!» И чтобы не попасть обратно на ту же койку, с которой только что его подняли, оставался только один путь — процеживать поток воспоминаний, медленно, глоток за глотком. Этому Хорию научил профессор Анестиаде. Мудрый Николай Христофорович как-то очень хорошо втолковал ему, что беда молдаван — их взрывчатая эмоциональность. Когда у молдаванина нет явных предлогов для эмоций, он бежит к своему прошлому, откапывает самое драматическое, самое печальное в своих воспоминаниях и сам же изводит себя.
— Как же нам в таком случае быть? — спросил тогда Хория у профессора, производившего обход. — Забыть все на свете? Отказаться от своего прошлого?
— Нет, зачем же?.. Но нужно непременно регулировать поток воспоминаний: любой образ, любая картина прошлого, как бы она ни волновала поначалу, если держать ее на расстоянии и дать мозгу время всесторонне ее продумать, в конечном счете окажется не тем, чем была в самом начале. Ум — это командующий, а чувства, в том числе и эмоции, — его армия. Любая операция должна быть осмысленной, согласованной, а то ведь что это за командующий, что это за армия, если меж ними нет слаженности, если бои происходят просто потому, что настроение было кислое, просто ради того, чтобы вкусить еще один раз горечь поражения?
«Что ж, — сказал Хория сам себе, — попробуем расчленять свою боль холодным лезвием рассудка».
Женский голос по-прежнему не давал ему покоя, но не тот, прокуренный, а другой, родной и близкий…
2
Хория был на третьем курсе, когда появилась та, которой суждено было стать его горем, его судьбой. Осенью, как только они вернулись с уборки винограда, по университету прошел слух, что на факультет французского языка поступила какая-то феноменальная цыганочка, откуда-то из-под Бельцев. Такой шельмы, говорили ребята, мир еще не видывал. Смуглое точеное лицо, изящные, крылатые ноздри, которые чуть-чуть трепетали, хватая воздух, тонкая, длинная шея и стройное тело, созданное богом для любви и только для любви.
Поначалу она Хории не понравилась. А может, он нарочно заставил себя пройти стороной, подчиняясь той древней крестьянской мудрости, гласящей, что излишне красивая баба в доме — излишние хлопоты. Так или иначе, но при первой встрече он сказал себе: «Нет, сначала нужно посмотреть на ее родителей, чтобы сообразить, что и откуда в этой красавице». Такая стать редко встречалась среди деревенских девушек, успевших наработаться в поле до поступления в университет, и ее бедным родителям, думал он, нелегко далась холеность своей дочери. Хотя в то же время удивляли ее феноменальные способности к языкам. Подумать только — приехала из какой-то глухомани, кроме Кишинева, ничего в жизни не видела, а шпарит по-французски так, что профессора прямо диву даются. Звали ее Женей, но из-за пристрастия к французскому языку ребята прозвали Жанет.
Лохматые высокорослые парни были главным, чем она интересовалась в жизни, и ее черные, с цыганщиной глаза не пропускали ни одной университетской шевелюры. Свидания ей назначали чуть ли не каждый день, она охотно на них шла, гуляла с парнями по самым темным аллеям, которые ни до, ни после революции не освещались ничем, кроме синего неба, луны и звезд. Она бывала ласкова и доступна до удивления, она придавала храбрости самым скромным и застенчивым, но, доведя парней до высшего накала, до сладкой дрожи в позвоночнике, она мигом трезвела, выскальзывала, как щука, просачивалась, как вода сквозь песок, и уж не было никаких сил вернуть ее обратно к прежним шалостям.
Часть студентов ее боготворила, другие ругали последними словами, вынашивая планы адской мести, но равновесие вокруг нее не нарушалось, количество поклонников примерно соответствовало количеству ее хулителей.
Теперь, разомлев от весеннего солнца и тихо покачиваясь в своей заброшенной лодочке, на сцене зеленого театра, Хория не без удовольствия вспоминал, что его не было среди тех первых дураков, которые толпились вокруг нее. Но в середине зимы, сразу после зимней сессии, настал тот роковой день, когда и он потерял голову. Влюбился он в актовом зале, после обеда, часа в четыре. Глупо, конечно, что человек помнит и день, и место, и час, но если он их в самом деле помнит, куда денешься? Хотя запомнить было не так уж трудно: это были дни, когда их исторический факультет праздновал свою первую и, может быть, самую крупную победу.
В республике решили учредить Общество охраны памятников культуры. Много лет факультет истории университета добивался создания этого общества, и вот наконец дело сдвинулось с мертвой точки.
В актовом зале горели все три люстры, на сцене царствовал огромный букет тюльпанов, а в зале чинно сидели подстриженные и отутюженные студенты. Была долгая тишина, потом в этой тишине на сцену вышел, сияя в своем новеньком, с иголочки костюме, Иларие Семенович Турку. Была большая справедливость в том, что он вышел первым, потому что если в университете и был человек, который боролся до конца за создание общества, то это был любимец студентов доцент Турку. И была большая мудрость в том, что и ректор, и остальные профессора, шедшие за ним, как бы запоздали чуть-чуть, оставив его одного перед всем залом. Иларие Семенович, вдруг поняв, что выскочил слишком резво, смутился, но это смущение отступило перед важностью предстоящего торжества. У него прямо сияли глаза от счастья, и студенты вдруг встали, потому что у них тоже сияли глаза, и актовый зал гремел от ликования.
«Боже мой, кажется, целая вечность прошла с тех пор…»
Когда южный темперамент поутих и все уселись, Иларие Семенович начал говорить, как и полагалось в таких случаях, с трибуны. Язык у него был хорошо подвешен. Красиво и сочно обрисовав проблему в ее, так сказать, первозданном виде, он затем стал рассуждать о том, из чего нужно исходить, определяя ценность того или иного исторического памятника и какое место эти памятники должны занять в общекультурной жизни республики.
— Между прочим… — сказал он, опасливо скосив глаза, что обычно означало небольшое отклонение, при котором Иларие Семенович собирается чуть-чуть свернуть с борозды подготовленной речи и сам еще не уверен, хорошо ли это у него получится. Студенты навострили уши, потому что, как правило, эти отклонения у него бывали интересней, чем сами речи. — Я хотел бы, — сказал он, — поговорить с вами о судьбе Звонницы на Каприянской горе. Любой молдаванин знает легенду о том, как Штефан Великий, потерпев тяжелое поражение в битве с турками, постучался в хижину отшельника Даниила на Каприянской горе и попросил ночлега. Любой наш школьник может дословно повторить ответ отшельника: «Отдых воина, потерпевшего поражение, — на том же поле, где была разгромлена его армия». И уж кто не знает про ту ночь, когда Штефан собрал остатки войск, вернулся на поле брани и победил.