Изменить стиль страницы

Мы все переглянулись. Я очень хорошо это помню, потому что у всех рты были набиты пирожными, и мы усиленно жевали.

— Ты использовал эту сцену в одной из "Полуночей "!

— Правильно, в «Снова полночь». Я снял все в точности так, как это было в действительности: у старшего сына Мазелло отвалилась челюсть, и изо рта посыпались крошки пирожного. Потом он вдруг зажмурил глаза и начал дико выкрикивать: «Рок-н-ролл! Рок-н-ролл!» и продолжал кричать до тех пор, пока не пришла его мать, и, все так же стоящим на коленях, не утащила его в дом.

— Как ты мог использовать такое, Фил? А что, если кто-нибудь из этих детей видел твой фильм?

— Так и было. Один из них написал мне письмо, в котором обозвал меня ублюдком.

— Зачем же ты это сделал?

— Позволь мне закончить. Родители страшно перепугались, что этот убийца может придти и перестрелять нас, поэтому в тот же вечер упаковали вещи и рвану ли домой. В машине я задремал и увидел сон, в котором человек с серебристым бесстрастным лицом гнался за мной, выкрикивая «Рок-н-ролл!» Потом этот сон периодически снился мне всю жизнь. Он и до сих пор жутко меня пугает.

Этот Рок-н-ролл буквально травмировал меня. Каждый раз, слыша по радио или прочитав в газете об очередном убийстве, я вспоминал о Рок-н-ролле. Я был уверен, что его звали именно так и, скорее всего, это преступление совершил он. Мать регулярно читала «Нешнл Инкуайрер» и все убийства, мозги на полу, кровь на стенах, для меня были его рук делом. Каждый представляет зло по-своему, и мое зло носило облик Рок-н-ролла. Война в Африке? Виноват Рок-н-ролл. В Дарьене пропал ребенок? Опять Рок-н-ролл. Он был олицетворением всего плохого. Он заполнял собой все. И каждый раз, когда мне снился этот сон, он становился все кровожаднее и ужаснее, поскольку в мыслях я приписывал ему и многое другое.

Саша вздохнула.

— Интересно, сколько же в этих фильмах взято из твоей жизни?

— Больше, чем мне хотелось бы.

— А тебе от этого становится легче? Это что —своего рода катарсис?

— Иногда. Зачастую все лежит слишком глубоко. Как эти катера, на которых катают туристов во Флориде, сквозь прозрачное днище которых можно наблюдать за большими рыбами, проплывающими в глубине. Иногда то, что я снимаю подобные сцены, позволяет мне становиться ближе к вещам, но я лишь вижу их, вижу их темные тени. И не могу выловить их.

Бывают ночи, когда вы становитесь близки настолько, насколько вообще возможно. Обычно это начинается с нескольких доз чудесного, всепоглощающего секса, но потом расцветает, превращаясь в нечто гораздо более глубокое и необыкновенное. Вы начинаете делать друг с другом то, о чем до этого могли лишь фантазировать. Затем, немного успокоившись, начинаете рассказывать о себе или о своей жизни такие потаенные вещи, которые, казалось, никогда никому и не расскажешь. Уэбер называл подобные ночи "святыми ", и мне такое название кажется вполне подходящим. С его точки зрения, в зрелом возрасте мы крайне редко бываем "просто " честными. Нам это либо ни к чему, либо мы считаем, что в повседневной жизни говорить правду вредно, а потому и не говорим.

Именно в этом одна из причин того упадка, который претерпела в наш век религия — ведь чтобы по-настоящему обрести Бога, ты должен быть честен. Чтобы быть честным, нужно, прежде всего, непредвзято взглянуть на себя самого, но это, как правило, слишком мучительно. В итоге, мы вместо этого учимся поклоняться вещам материальным, поскольку все материальное не только достижимо, но и обретение его не сопряжено с наличием каких-либо личных достоинств или просто достойного поведения, как того требуют высшие цели. Нам не нужна добродетель, нам нужен "мерседес ", К чему серьезные отношения с женщиной, когда ты можешь воспользоваться всеми их приятными сторонами, не связывая себя никакими обязательствами? В конце концов, даже СПИД является идеальным потребительским заболеванием: его источник — либо плохой секс, либо плохие иглы. В наше время просто не может быть никакой «кары Господней». Всякие там моровые язвы— это, скорее, для Темных веков.

Впрочем, я, кажется, начинаю отвлекаться. Но почему же, если подумать, мы так честны в наши "святые " ночи? Да потому, что именно в эти часы мы ближе всего к смерти. В ту ночь мы с Сашей обсуждали смерть. Мы говорили о том, какой ее себе представляем (мы ошибались), каким будет наш конец (я ошибался), и как бы нам хотелось быть похороненными. И я, и она говорили обо всем этом так, будто один из нас обязательно будет присутствовать при последних минутах жизни другого и исполнит его последнюю волю. После этого мы снова предались любви, поскольку после разговоров о смерти всегда чувствуешь себя куда более недолговечным и голодным.

Вот что я вам скажу: смерть — это минимум. Минимум чего угодно, В эти ночи такой тесной близости с другим человеком, вы с ним из двоих превращаетесь практически в одного. В минимум. Любовь — это смерть: смерть индивидуальности, смерть пространства, смерть времени. Когда держишь девушку за руку, самое прекрасное то, что через некоторое время забываешь, какая из рук твоя собственная. Забываешь, что вас двое, а не просто кто-то один большой. Смерть. В ней нет ничего отталкивающего.

Позвольте, я расскажу вам еще одну историю. Лет в двенадцать, я, со своим приятелем Джеффом Пирсоном, слонялся по берегу речки, протекающей через наги городок. Мы уже выкурили все имевшиеся у нас сигареты и доскучались аж до середины соревнования по пусканию «блинчиков». Стоял жаркий июльский день, и слышны были лишь доносившееся откуда-то издалека жужжание газонокосилки да хлюпанье скачущих по воде плоских камешков. Джефф запустил свой. Я запустил свой чуть дальше. Он — еще дальше. Потом я снова запустил свой, который во что-то угодил.

Медленно, лениво это что-то перевернулось и превратилось в локоть, согнутую в локте руку, похожую на торчащее из воды перевернутое "V". Рука оставалась над поверхностью несколько секунд, а потом так же вяло (как будто устала) снова скрылась под водой.

Я велел Джеффу сбегать и позвать копов, а сам бросился в воду, как выпрыгнувший из лодки пес. На поверхности ничего не было видно, но место где появился локоть, буквально выжглосъ у меня в мозгу, и мне не нужны были никакие ориентиры, чтобы снова его отыскать. Проплыв футов тридцать, я заметил впереди что-то светлое, что-то темное, что-то большое. У самой поверхности воды виднелся локоть! Вцепившись в него одной рукой, другой я принялся грести обратно к берегу. Обратный путь занял много времени, а эта штука в моей руке была твердой и холодной. Я не оглядывался до тех пор, пока не нащупал под ногами дно и не выволок тело на берег.

Передо мной лежала женщина. На ней почти ничего не было. Только лифчик и трусики. И то, и другое было белым, и сквозь тонкую ткань я мог различить темные соски и волосы на лобке. Тело застыло в трупном окоченении — одна рука согнута и прижата к груди (откуда и торчащий локоть), другая вытянута вдоль тела. Лицо утопленницы было полностью покрыто чем-то, похожим на слизь. Вытащив ее на траву, я нагнулся и попытался стереть эту слизь с ее лица. И вдруг она сошла вся одним большим поблескивающим куском.

До этого я никогда ее не видел, но даже в смерти она казалась очень привлекательной, особенно ее тело. А о чем еще мог думать двенадцатилетний? Вот она, прямо передо мной — воплощенная мечта — секс (до этого я еще никогда не видел обнаженной женщины), смерть, ужас. Возбуждение. Неважно, кем она была, или как оказалась в реке. Я рассказываю это для того, чтобы ты поняла, каково было мое огорчение, когда вернулся Джефф, а вскоре послышался и вой полицейской сирены. Только однажды за всю свою жизнь я имел перед собой все, о чем мечтал. Все, о чем я знал, чего желал, лежало ~ нет, было сосредоточено здесь. Через несколько минут (я и сейчас слышу шуршание по траве кроссовок бегущего ко мне Джеффа Пирсона) жизнь снова возьмет это — возьмет ее— в свои руки, и я опять стану всего лишь самим собой: двенадцатилетним, смущенным, возбужденным, трепещущим.