Он вспомнил, как сидел однажды со сторожем Васильичем на завалинке. Снег только начал таять, над трубами теплотрасс уже шли тёмные дорожки, и зелёные иголочки пробивались сквозь плотный слой прошлогодней травы, умершей, но готовой питать новые — немощные и пока слабые ростки.

Васильич разговаривал, будто сам с собой:

— Был я пацанёнком хилым, золотушным. Это когда с голодухи весь коростами покрываешься, и зудят они, собаки, прям остановиться не можешь.

Еле до весны доживали. А потом благодать… Сначала — черемша, за ней — дикий лук. Корни рогоза грызли, «калачики» жевали, заячью капусту. Главное — грибов и ягод дождаться. За день так натрескаешься, аж пузо распирает. А есть всё равно хочется. Горбушку бы… И была у меня мечта: ножик я хотел перочинный. Однажды приехал к нам из райцентра агроном, меня послали в поле его отвести, показать, где наши работали. Шли мы, а жара, жаворонки поют…

Агроном всё останавливался, пшеницу щупал. Сорвёт колосок, на ладони его раскатает, иногда на зуб попробует. И пишет что-то в маленькой книжице. Я таких и не видел никогда: настоящая маленькая книжка, в кожаном переплете. Карандаш у него сломался. Присели мы на обочине, он из кармана ножичек достаёт. Маленький, гладенький такой. Я вначале и не понял, что это ножик. Когда он ногтем лезвие зацепил, стал карандаш чинить, тогда только догадался. А он видно увидал, как я смотрю, и дал мне ножичек подержать. Сам назад откинулся, в пшенице лежит, глаза закрыл.

Веришь-нет, у меня руки трясутся, не могу штуковины эти даже вытащить. А потом ничо. Все порассмотрел, потрогал. Вот тогда я и размечтался. Всё этот ножичек перед глазами стоял.

Много потом чего в жизни было…Трактористом робил, в Морфлот ушёл, после в город подался, на завод. И ведь бывало, денег — куры не клюют. А ножичек так и не купил…

Почему сейчас разговор этот Митяю вспомнился? Где-то он прочитал, что есть возраст тела, а есть возраст души. Никогда он не чувствовал себя ровесником тех, с кем шёл вровень по годам. Он отстаивал своё право быть первым, потому что видел во многих глазах: он — последний.

Внешность — это оболочка или упаковка души. Просто фантик. Почему он имеет такое значение? И ещё сверлило: а если бы он был — как все, без этой метины, проклятой печати на лице, пошёл бы он к отцу?

Однажды видел в старом пруду «конский волос». Тонкий как нить, пружинистый, длинный, сразу ни за что в воде не разглядишь. Все боялись его, говорили, что влезет хоть куда, и будет жить в тебе. Так и страх. Думал, что уже растоптал его. А он всё равно находит лазейку…

Зарком сказал: «У тебя есть сила». Где она сейчас?

* * *

Митяй проснулся от того, что Ваня тормошил его и щекотал. Он схватил Ивана в охапку и замотал одеялом. Тот фыркал, вырывался и хохотал до изнеможения. Наконец, выпутался, сел, скрестив ноги, на кровати и серьёзно сказал:

— Рассказывай.

Митяй старался ничего не пропустить. Рассказ занял часа полтора. Ваня заставлял возвращаться к деталям, повторять какие-то фразы, иногда останавливал его, и они просто молчали несколько минут.

Почему-то Митяй вспомнил, как ним в детдом приезжали артисты. «Сборная солянка» — так сказала Сара. Тогда она целую неделю заменяла заболевшую воспитательницу. Когда уже все спали, и никто не мешал, они сидели в коридоре на подоконнике и разговаривали. Сара расспрашивала о прочитанных книжках, редко говорила сама. Она умела слушать как-то по-особенному. Митяй больше никогда и ни с кем так не говорил.

А на концерте, после выступления пожилых пародистов, которые очень старались сделать «смешно», вдруг вышли два скрипача. Девушка и старик. Сара шепнула ему: «Дуэт». Они играли, как будто разговаривая друг с другом, подхватывая и продолжая мелодию совсем в неожиданных местах. Дуэт. Так и у них с Ваней.

— А где ты сам был, расскажи, — опомнился Митяй.

— Я ведь тебе написал. На олимпиаде. Мы их сделали! Ты бы видел, как москвичи с нами вначале говорили. Мол, из Мухосранска химики приехали. А потом ничего, зауважали.

— Молодец ты, Вань. Даже не спорь. Я знаю, что говорю.

И вдруг Митяй снял с шеи Оберег и надел Ивану. Тот оторопел и молчал. Потом всё-таки сказал:

— Нет, Митяй, я не могу. Он — твой!

— Ну, раз мой, значит, я могу распоряжаться им, как хочу. Вернее, как нужно. Я так решил.

* * *

Он слышал голоса. Как будто издалека. Говорили мужчина и женщина. Женский голос — чуть хриплый и приглушённый:

— Доктор, он второй месяц уже без сознания… Скажите, надежда есть? Можно я останусь возле него?

— Да вы и так сидите целыми днями. Отдохните. А надежда, она всегда есть.

— Мне кажется, он слышит меня. Я должна с ним говорить. Чтобы не ушёл.

— Ну ладно, оставайтесь. Это ваше право…

Митяй приоткрыл глаза: белый потолок, белые стены, капельница. И женщина рядом. Она прикрыла ладонями рот, как будто поймала крик и держала его изо всех сил. Что так испугало её?

Она встала, пошла как-то боком, не спуская с него глаз. Вернулась с мужчиной. Тот присел на край постели. Лицо осунувшееся, смутно знакомое. Заговорил тихо:

— Дима, сынок… Ты как? Слышишь меня?

Митяй хотел кивнуть, но не мог, только опустил ресницы. Но тот понял, взял его руку, сжал. И продолжал говорить:

— Ну вот, я знал. Ты справился. Ты же у меня сильный. Всё теперь будет хорошо. Всё у нас будет хорошо.

Иногда Митяй будто выплывал из светлого мягкого тумана туда, где назойливым казался каждый звук, и раздражал яркий свет, и чувствовалась тяжесть тела.

И снова он видел глаза той женщины и понимал, что она говорит с ним. Не спрашивает, а просто говорит. Вот только о чём? Но его успокаивал её тихий голос, который изредка прерывался покашливанием. Временами приближалось ещё одно лицо. И легко пахло табаком, и он понимал, что это отец берёт его руки в свои — большие и тёплые. И почему-то дышит на них, будто хочет отогреть.

Митяю часто казалось, что он плывёт в воде — почти горячей, она захлёстывает его и тянет. Но он удерживается и не соскальзывает туда, вниз, а снова оказывается на поверхности… Иногда он видел себя. И мог разглядеть каждую деталь. Точно — он, его не спутаешь ни с кем. Даже ночью, на белой подушке, тёмным пятном — уродливая сторона лица.

Но наступил день, когда он раз и навсегда освободился от вяжущего ощущения теплоты и комфорта той запредельности, которая так манила его и обещала так много. Он открыл глаза рано утром. И пошевелил руками и ногами, и потянулся всем телом, чувствуя его каждой косточкой. Он разглядывал на свет пальцы рук, сгибал колени, даже осторожно повернулся на бок.

В окне — несколько голых веток, да серое, переходящее в едва различимую голубизну — небо. Что там? Осень, весна? Так странно не знать этого…

Мужчина и женщина вошли вместе. И почему-то держались за руки, как будто боялись отпустить друг друга. Подошли ближе, сели рядом. Первым заговорил мужчина:

— Дима, ты помнишь меня?

Митяй качнул головой. Что означало — нет.

— Я твой папа, отец. Антон Молотов. Ну, вспоминай…

Да, где-то он слышал это имя… Когда? Как скинуть пелену… Эту плотную, без просвета, грубую ткань на его сознании. Она отняла всё близкое. И сейчас не пускает, не позволяет.…

Женщина низко склонилась. И он вспомнил этот запах духов. И опять закрыл глаза: карусель, холодная и скользкая грива смешной лошадки в яблоках. Восторг и тошнота одновременно. Тёплые руки снимают его и ставят на землю, он утыкается головой в яркий подол, и — эти духи…

Митяй посмотрел на неё:

— Мама…

Слёзы текли дорожками, она их не вытирала, а слизывала языком. И как будто боясь пошевелиться, замерла. У неё за спиной раздался голос:

— Больше нельзя. На сегодня хватит.

И он опять провалился в сон. И здесь всё сошлось. Всплыло в памяти главное — Тимур. Его брат. Его принесла мама Катя. Почему-то он так и звал её — «мама Катя». Он помнит, что Тимур был — в косынке. Обещали брата, а принесли девчонку? Зачем она нужна? С кем он будет играть?