– А ты мне про это ни разу не рассказывала, – сын был удивлен, даже отодвинулся от матери, чтобы лучше ее рассмотреть. – Что ж ты скрывала все это?

– Да изучала тебя. Боялась, что твой детский ум не выдержит всего того, что надо тебе услышать. Можешь понять не правильно, не так, как хотелось бы мне.

– Теперь то почему рассказываешь? – запоздалая обида закралась в душу Антону, неприятно сверлила ее. Он, как и в детстве, оттопырил нижнюю губу. – Считаешь, что сейчас пойму так как надо? Поумнел?

Мать не сразу ответила, а сидела, погруженная в свои мысли. Он уже начал терять терпение, когда она заговорила вновь.

– Я не знаю, сынок, будет ли у нас с тобой еще один вот такой день, вот такой разговор. Поэтому, давай слушать и слышать друг друга, чтобы потом не казниться, не мучить себя недосказанным, не переживать за ошибки родного человека.

Мама поднялась, сходила в избу, принесла две старые телогрейки, подложила на порожек. Достала из кармана два яблока, выбрала большее, с румяными боками и подала сыну.

– Ешь, полезно. И не обижайся. Я тебе зла ни когда не желала, Боже упаси! Верила, и до последнего дыхания буду верить, что ты у меня самый хороший, самый умный мальчик, заботливый, любящий сын, взрослый, здравомыслящий мужчина, способный взять на себя груз ответственности. Но ты изменился, притом, не в ту сторону, в какую хотела бы я, стал не тем, каким ты был в моих мечтаниях.

Сейчас понимаю, что где-то в твоем воспитании я что-то не так сделала, сказала, поступила не так. Изменить тебя я уже не смогу – ты такой, какой ты есть, так хоть своим рассказом попробую уберечь тебя от страшных ошибок в твоем будущем.

Женщина сняла платок, поправила волосы, потуже скрутила их на затылке, закрепила шпильками.

– Отец твой был непутевым человеком: главным для него было – покрасоваться на публике, показать, какой герой, какой он богатый человек, какой всесильный. Любил, чтобы ему льстили, заглядывали в глаза. И пил. Притом, пил очень сильно, часто и не знал меры. Макар Егорович к делу его не подпускал, бранил, а то и поколачивал кнутом за пьянки. Ты, слава Богу, не пьешь, а в остальном – напоминаешь своего отца.

Антон при последних словах матери заерзал, понимая, что она права как ни когда, как будто заглянула к нему в голову, в мысли. Ему стало неуютно, нехорошо, однако перебивать мать не стал, а продолжал молча слушать ее, накапливая в душе свое несогласие, готовность противиться ей, доказать, что это совсем не так, и он не такой, как она думает.

– Что ж ты так обо мне нехорошо то?

– Поздно разглядела, – просто ответила она. – Сейчас уже не исправишь. Раньше надо было. Слушай дальше, если тебе это интересно.

А деда твоего обуяла жадность и зависть к чужому богатству, к чужому успеху. Своим умом достичь всего этого он не смог, а, быстрее, не умел, Бог не дал таких способностей. Вот он и взял на себя тяжкий грех с купцом Востротиным.

– Но ты же только что говорила обратное, что не доказана его причастность к исчезновению купца? Как это понимать?

– А так и понимай, что богатство и благополучие на крови не долговечно. Это и есть неоспоримое доказательство. Вот и у тебя точно так будет, потому что жадность и зависть ты унаследовал от деда.

– Как ты можешь обо мне такое говорить? На мне нет чужой крови!

– сын подскочил с порога, забегал по двору, размахивая руками.

– Не ври самому себе – есть, и еще будет, – ее спокойный тон еще больше злил его, выводил из хрупкого душевного равновесия, что царил в их отношениях только что. – Но я тебе не все рассказала, ты дослушай. Садись на порог, а то я сбиваюсь с мысли, забываю, о чем надо говорить.

Антон опять уселся рядом с мамой, и обиженно засопел, как в детстве. Однако это не вызвало у нее прежней нежности, как когда-то, и она не стала его успокаивать, жалеть, прижимая его голову к своей груди, а снова заговорила ровным голосом.

– Дед хоть и был жадным и завистливым, но упрекнуть его в дальновидности, в практичности я не могу. Когда началась коллективизация, Макар Егорович понял, что его богатству приходит конец. Он не стал дожидаться прихода к нему в дом активистов-большевиков, а сам пошел к ним с заявлением о добровольной передаче земли, садов, винзавода в собственность новой Советской власти. И выбил у них из рук козыри: как после этого можно назвать его буржуем и мироедом, если он сам все отдал, пошел на сотрудничество с ними? Поэтому его и не расстреляли, а сослали на Соловки, и то по настоянию уполномоченного из райкома партии. А жители на собрании были против ссылки, заступились за нашу семью. Но с района потом приехали милиционеры, и забрали деда и отца вопреки воле людей. А меня, тебя и Танюшу не стали ссылать, потому что за нас были не только Лосевы, да почти вся деревня. Ты это должен помнить хорошо, не маленький был. Я к чему тебе все это говорю. Да к тому, что дед твой знал предел, меру, где надо остановиться, пойти обратно. На Соловках он умер в восемьдесят три года. Согласись, возраст немаленький. Видишь, против людей, поперек власти народной он не пошел. А я знаю точно, что некоторые подговаривали Макара Егоровича выступить против, звали его в свои организации. Только он не поддался, а все говорил, что на народ идти нельзя, потому как сотрет он любого, кто поперек его пути станет. А ты пошел своим путем, не только против своего народа, против своей страны выступил. Я на площади головы поднять не могла от стыда за тебя. Ты не поверишь, но люди сочувствовали мне, и жалели меня. Кроме презрения и ненависти к себе ты не получишь ни чего, на уважение и почет можешь не надеяться.

День уходил, угасал, как и угасала беседа между матерью и сыном. Все ее слова еще больше злили Антона, он ни как не хотел и не мог принять их правоту, на каждый ее довод находил свое оправдание, свою правду. Наметившее понимание вначале сошло на нет к концу разговора. Все эти истории он знал и раньше: многое происходило у него на глазах, на его памяти.

– Хорошо. Твоя политбеседа закончилась. Только я буду поступать так, как считаю нужным. Ошибки деда я повторять не стану, – сын решительно поднялся, одернул черный форменный френч, поправил кобуру с пистолетом. – Он пошел с коммунистами на мировую, поддался им, а в итоге поплатился жизнью в ссылке, в неволе, в нищете, как враг твоего народа. А надо было их давить, давить в зародыше, не давать произрастать как сорняку на огороде! Вот тут мой дед просчитался, смалодушничал, а может, и забоялся, струсил. Я так делать не буду! Я подчиню этот народ себе, уничтожу любого, кто встанет на моем пути, а с большевиками разговор будет один – смерть! И ни какой пощады! Они не щадили мою семью, меня, сестру, лишили нас счастливого детства, отняли у меня то, что принадлежало мне по наследству, а значит – по праву. Такое не прощается!

– Но предавать свой народ, свою Родину – это грех, тяжкий грех! – мать все еще не теряла надежды вернуть сына, не дать ему окончательно сбиться с пути. – Это же наша Родина, а ее поганят, убивают, грабят, неужели у тебя не дрогнуло ни чего в груди?

– Хватит мне заглядывать в душу, – Антон прервал мать. – Я сам разберусь, где моя Родина и как ее защищать. Я не меньший патриот, чем твой Лосев Ленька. Все, на этом разговор окончен. Приготовь что-нибудь поесть, а то твоими рассказами сыт не будешь. Завтра у меня будет трудный день, и мне надо хорошо отдохнуть.

– Поверь мне на слово – немцев изгонят без тебя, но на том народном празднике не будет Антона Щербича. Вопрос – где он будет, и будет ли вообще?

– Кишка тонка у твоей власти. Лопнет, как бы не тужилась. Теперешнюю Германию им не победить.

– Ты плохо знаешь историю, – мать махнула рукой на сына. – Сколько существует Россия, ее еще ни кто окончательно победить не смог, и не сможет. Все успехи ее врагов временные.

– Не пугай – пуганный я. Твои Советы, наверное, уже в страхе спускаются с той стороны Урала. А мне жить здесь.

– Бог тебе судья. Но тебя проклянут люди, если поднимешь на них руку или пойдешь против них, попомни мои слова!