К счастью для Оливера, указ этот давно не действовал. Впрочем, «королевский открывальщик» и не добивался смертного приговора, просто хотел предупредить молодого модерниста, что антигуманистические тенденции в современном искусстве подвигают совершать и антигуманные поступки.

Как бы то ни было, Оливер мог бы даже стать знаменитым. Но все испортил критик А. из «Уоркерс дредноут», предложивший коллегам объявить ему бойкот: «Ни слова о подлеце! Таким, как он, скандалы только на руку!» Коллеги, обычно не разделявшие мнения марксиста, на этот раз согласились с ним и дружно замолчали.

Оливер, надо отдать ему должное, не обиделся и винил в провале своего проекта лишь одного себя: «Наверное, я небрежно наклеил стеклышки. Или же тексты подобрал не самые выразительные. В общем, проявил постыдную поспешность, а ведь в искусстве торопиться некуда». Что же касается вопроса, «этично» ли поступил он или по–свински, то над этим Оливер вообще не желал ломать голову. В конце концов, он же занимался литературой, а не спасением потерпевших кораблекрушение, поэтому и не принял близко к сердцу тяжбу с родственником адресанта. Пришлось, конечно, потратиться на адвокатов, но деньги, слава богу, пока еще были.

Кстати, после суда великодушно подарил проигравшему истцу всю свою коллекцию…

Более ничего примечательного в двадцатые годы Оливеру создать не удалось, и это, разумеется, его нервировало. Потихоньку он начинал разочаровываться уже и в себе самом, точнее, в своих литературных способностях.

Тогда же стали случаться у него приступы национальной болезни – хандры. Часами, не в силах пошевелиться, сидел, глядя с тоскою в стол, в пол, в потолок.

Красавец, атлет и, вдобавок, лорд, он, понятное дело, не испытывал недостатка в женщинах, всегда готовых его утешить. Только вот желание, чтобы его утешали, возникало крайне редко. Понимал, что комплекс неполноценности не избыть столь примитивными средствами и разобраться в себе можно лишь наедине с собой.

Еще о женщинах: упрекая Оливера в ироничности его лирики, каждая тем не менее приставала с просьбами, чтобы упомянул ее хотя бы в одном четверостишии. Такие вот были тщеславные бабенки – под любым предлогом норовили затащить в койку. Восторгались гладкостью его кожи, крепостью мускулов, его неутомимостью (когда все же брался за дело), полагали простодушно, что ему лестно все это слышать. А ему было все равно.

Поначалу пытался бороться с хандрой. В частности, увеличил нагрузки при занятиях гимнастикой. Исступленно размахивал гантелями. Удлинил маршрут прогулок на семь–восемь морских миль.

Не помогало! И вот и сам не заметил, как пристрастился принимать на грудь определенное количество джина или виски, лишь только чувствовал приближение приступа.

Пил пока еще не в одиночку, а с друзьями: с имажистом Безилом Бантингом, автором поэтического сборника «Ожерелье из ночных горшков», и стариком–георгианцем Джоном Дринквотером.

Сидят они, бывало, втроем в пабе, и Бантинг, тогда еще тоже молодой поэт, хлопает Оливера по плечу и говорит: «Ну что ты кручинишься, дружище? Баба, что ли, какая не дает? Или стихи не пишутся? Или молчание критиков уязвляет? Так не бери в голову, все образуется. Давай–ка лучше выпьем по кружечке доброго английского эля. Правда, у меня деньги кончились, вот незадача…»

Оливер заказывает еще по кружке и, вдобавок, берет бутылку виски. Хмелеет, ясное дело, и вот тогда начинает жаловаться: «Тоска меня, братцы, снедает беспричинная. Никак не пойму, в чем дело. Или это возраст переходный виноват, или невроз развивается как следствие сиротского детства и не раз впадавшего в отчаяние отрочества? А может, причина в социальном статусе? Двусмысленный же, сами посудите, у меня статус: с одной стороны, я вроде как лорд, а с другой – такая же ведь богема, как и вы…»

Именно в те годы проникся Оливер социалистическими идеями.

М.Часовой полагает, что убедила Оливера в неизбежности торжества марксистской идеологии одна из дочерей лорда Фигли, коммунистка Джессика, с которой он познакомился на королевских скачках в Эскоте [33], – влюбился, дескать, в черноглазую эту красавицу и за время ухаживания нахватался от нее красной бредятины.

Злобные его подруги утверждали, что сначала Оливер увлекся сестрой Джессики, белокурой фашисткой Дайаной, но та не ответила взаимностью, и он пошел по пути наименьшего сопротивления.

Как было дело в действительности, неизвестно, да и не важно. Главное, что стал посещать коммунистические митинги, давать деньги на нужды комитета «Руки прочь от России!» [34]* и печатать стихи в «Уоркер дредноут», «Уоркерс уикли», просто «Уоркер» и «Дейли уоркер», считая, что позорно иметь успех в реакционных, пусть даже и престижных журналах «Эгоист» и «Ярмарка тщеславия», когда во всем мире пролетариат прозябает в ужасающих жилищных условиях, недоедает и постоянно подвергается опасности стать пушечным мясом на фронтах очередной империалистической войны.

С Джессикой довольно скоро он расстался – при ближайшем рассмотрении она оказалась далеко не столь привлекательной, какой тщилась представиться: ноги толстые, грудь, можно сказать, отсутствовала… вдобавок, постоянно грызла ногти и, агитируя, брызгала слюной. И все–таки спасибо ей: странным образом разглагольствования высокородной юницы побудили Оливера переосмыслить свой опыт общения с простым народом.

Он вдруг вспомнил, как жители нортумберлендской деревеньки подкармливали его, маленького голодного лорда, как рыбачка Бетси тоже кормила его и поила, – теперь он понимал, чего им это стоило, беднякам.

Вообще, многое в его мировоззрении прояснилось. Размышляя, пришел к выводу, что и придурковатые матросики с брига «Уоллес», и дремучие солдатики в Эдинбургском военном госпитале заслуживают скорее сострадания, нежели насмешки. Ведь при капиталистическом строе получить образование очень трудно. Кстати, о педагогах своих незадачливых тоже вспоминал теперь без раздражения – не от хорошей жизни они спились, капиталистический строй погубил их!

Короче, возомнил, что виновен перед всеми обездоленными. Только о том и думал, как бы искупить вину.

Даже ночью, лежа с какой–нибудь из своих подруг, все говорил, говорил о вине своей… Естественно, подруге становилось скучно, она еще более озлоблялась, соскакивала с кровати и, трясущимися руками застегиваясь, кричала: «Это ты, что ли, социалист? Да тебя же ничего, кроме смысловых твоих структур, не волнует, признайся! На обездоленных тебе, по большому–то, по–гамбургскому–то счету, наплевать! Ну, сходил ты однажды на митинг, ну, посидел в пивнухе, где собираются эти недоделанные, эти людишки ressentiment, ну, пожертвовал полста фунтов, чтобы купили они себе кумача для демонстраций… Тоже мне лорд Байрон!»

Забавно, что и социалисты не спешили доверять Оливеру и деньги от него принимали с кривыми снисходительными улыбками.

Внезапно критик А. нарушил молчание, им же самим вокруг Оливера инициированное, – написал в ежемесячном обзоре современной литературы: «Подлинная поэзия – это поэзия демократичная. Не обязательно сразу и всем понятная. И даже в итоге – понятная далеко не всем. Но с неизменным демократическим потенциалом и желанием быть понятой. Рабочий, даже если и случится ему прочитать что–нибудь модернистское, лишь плечами пожмет в недоумении, ибо ждет от художественного произведения, дабы призывало оно бороться или, что еще лучше, явилось бы недвусмысленным руководством к действию. Поэтому особенно досадно, что на страницы «Дейли уоркер» просочились нижеследующие вирши О. Сентинела:

На посещение Мавзолея

Красный гранит и черный диорит…

И лабрадора голубые зерна

Вкраплениям подобны драг.камней От их сияния на елках снег горит.

Мы в склеп спускаемся.

Чем ближе, тем видней

В ночи истории блистают непокорно

Зарницы ленинских костей! [35]

вернуться

33

Тогда его еще пускали и даже приглашали в приличное общество, уважая знатность происхождения, – он же, не умея противиться соблазну подразнить окружающих, всюду являлся в парусиновом матросском бушлате, парусиновых штанах.

вернуться

34

**И даже целый год брал уроки русского языка у каких–то белоэмигрантов.

вернуться

35

перевод М. Часового