Изменить стиль страницы

— Так ты вроде бы сам об этом лучше нас знать должен. По документам, как я вижу, вроде бы сам из органов происходишь. В камере держи язык за зубами. То место, куда тебя определили, по уголовной терминологии называется аквариумом, или просто предвариловкой. Будешь сидеть, пока не состоится суд. А там или на зону, или куда еще…

— Хватит болтать, Семеныч, давай сюда своего клиента, — раздался из соседнего помещения чей-то недовольный голос.

— Собирай вещички, — сказал старшина, — деньжата в тюрьме тоже сгодятся. Шинельку здесь не оставляй. Укрываться будешь. Командирская она, но ничего, в твоей камере уже сидят несколько служивых из офицеров. Народ дисциплинированный, да вот проштрафились, теперь ждут свои срока.

После этого на шею Могилевского повесили небольшую картонную табличку с номером, сфотографировали фотокором с гармошкой в профиль и в фас, прокатили по пальцам валиком, предварительно освежив на нем черную мастику, — сняли отпечатки.

— Вот, кажись, еще одного оформили. Теперь ты не гражданин, а заключенный номер 035081. Про полковника тоже забудь. Запоминай свое новое звание, — с мрачным юмором попрощался с ним тюремный фотограф.

— Ладно, постараюсь, — невесело отозвался окончательно перевоплотившийся в зэка Григорий Моисеевич.

Его снова повели по гулкому, длинному тюремному коридору. Остановили у одной из бесчисленных камер. Дежурный открыл ключом массивный висячий замок. Заскрежетал засов. Тяжелая дверь с визгом приоткрылась.

— Бугор, принимай пополнение, — громко прокричал конвойный, толкнув вконец обмякшего и раздавленного Могилевского через порог, и захлопнул за его спиной дверь.

Камера представляла собой небольшое квадратное помещение и была достаточно плотно набита людьми. Как подсчитал позднее Могилевский, вместе с ним там находилось пятнадцать человек. Все они были по понятиям советского уголовного права преступниками — те самые, кого он всю свою сознательную жизнь не считал за людей, кого презирал и ненавидел. Через камеру по диагонали было протянуто несколько веревок, на которых висели застиранные кальсоны, трусы, носки, майки. В углу был водопроводный кран и находилась традиционная тюремная параша, распространявшая по всей камере невыносимую для Григория Моисеевича вонь. Да и вообще, в помещении стоял едкий, перехватывающий дыхание запах человеческих испражнений, пота и чего-то еще совсем непонятного.

— В законе? — прервал оцепенение Могилевского подошедший к нему старший по камере. И тут же, бросив взгляд на скомканную шинель, пренебрежительно махнул рукой, потеряв к новичку всякий интерес. — A-а, служивый…

— Да, у меня первая ходка, — ответил Могилевский, припоминая азбуку зэковского жаргона.

— И за что же ты, старикан, загремел?

— Недостачу у меня обнаружили. Унес с работы несколько упаковок запрещенных препаратов.

— Наркота?

— Успокоительное, возбуждающее, снотворное…

— Чего-чего, — раздался веселый голос другого сокамерника. — За балду, значит, прихватили. Ну теперь тебе кранты. На волю не выберешься. За наркоту тебе впаяют срок, и будешь звонить до конца. На амнистию не рассчитывай.

— Да какая там наркота! Одно название. Это же лекарственные препараты.

— Ну про препараты ты своей бабке расскажешь. На печи, перед сном. За лекарства в Бутырки не сажают.

— В каком чине будешь? — снова вступил в разговор старший по камере.

— Медик я. В военной лаборатории служил.

— Доктор, значит. Понятно. А хрусты у тебя, медик, имеются? — поменял тему разговора собеседник Могилевского. — Тут ларек есть. Можно курево покупать, кое-чего из жратвы за свои бабки. Правда, обдирают, суки. За те деньги, что с тебя сдерут здесь за пачку говенной махры, на воле три «Казбека» купишь.

— Понятно.

— А куда попрешь? Вот и баланду стали давать вода-водой. На одной хлебной пайке ты того, пузырь свой скоро растрясешь, — усмехнулся староста, ткнув пальцем в большой живот Григория Моисеевича. — Гони хрусты…

Новый арестант безропотно выложил всю оставленную ему тюремщиками наличность. Деньги сразу же перекочевали в карман бугра.

— Осваивайся. Спать будешь вот тут, — староста камеры показал на свободное место на втором этаже железных нар. — А сейчас бери швабру и действуй. Не стесняйся. У нас закон — кто пришел на пополнение, моет пол в камере до прихода очередного салаги. Пока салага — это ты, и чистота — твоя забота.

Так началась совершенно новая жизнь Григория Моисеевича. Сцепив зубы, он безропотно повиновался ненавистным ему тюремным порядкам. Вот ведь как жизнь круто повернулась: с момента ареста прошел какой-нибудь десяток часов, а кажется, прошлая жизнь осталась где-то далеко-далеко. Величали его профессором, доктором наук. Был он уверенный в себе полковник, на улице всякий офицер, независимо от звания, всегда козырял ему первым — госбезопасность, и фронтовики чтили. А вот сейчас он, Могилевский, самый униженный даже в среде зэков-сокамерников. Чего стоит одно слово «салага» для него, давно разменявшего пятый десяток своей жизни.

Даже в самом страшном сне представить было невозможно, что он, Григорий Моисеевич Могилевский, много раз удостаивавшийся аудиенции самого могущественного маршала Лаврентия Павловича Берии, когда-нибудь будет смиренно подчиняться какому-то полуграмотному старшине в замусоленных штанах, будет ползать на карачках с мокрой тряпкой и мыть пол в вонючей камере.

Но время делало свое дело. Постепенно менялся словарный запас, «обогащалась» терминология Григория Моисеевича. Его лексикон стал по-своему даже более разнообразным. Вскоре полковник госбезопасности уже знал, что потолок в тюрьме называют небом, подвешенную на трехметровой высоте лампочку — луной, а нары — курятником. Впрочем, радости эти новые познания доставляли мало.

Небольшим утешением оставалось, может быть, то, что в его камере отпетых преступников, уголовных авторитетов пока не было. С ним сидели преимущественно проворовавшиеся бухгалтеры, прорабы со стройки, чиновники-взяточники. Было несколько военных — четверо младших офицеров от лейтенанта до капитана и один майор. Рассказывали, будто попали за решетку за какие-то воинские прегрешения. И только один из служивых тянул на уголовника — его обвиняли в умышленном убийстве, совершенном, как он говорил, «по пьяни». Но в коллективе сокамерников он погоды не делал.

Надежда умирает последней. Вот и разбитый горем Могилевский все еще втайне продолжал рассчитывать на поддержку своих влиятельных покровителей — Берию, Меркулова, Эйтингона, Судоплатова, Блохина. В душе еще лелеял надежду хотя бы на снисходительность своих бывших подчиненных: мол, хотя бы топить не будут.

А на воле все шло совершенно по другому сценарию. Пока арестант выяснял отношения с сокамерниками, осваивал тюремную феню, один из ассистентов по «научным экспериментам» — Наумов — превратился в самого непримиримого оппонента Могилевского по «проблеме откровенности». Вряд ли такое поведение отражало истинные чувства бывшего активного участника всех починов и инициатив Могилевского, связанных с делами лаборатории. Скорее, это была попытка приуменьшить свое собственное участие в них, чтобы не разделить участь поверженного начальника. Каждый выгораживает себя как может.

По примеру Наумова так же вели себя и остальные сослуживцы Могилевского. Ну а бывший подчиненный просто топил начальника лаборатории.

— Расскажите, как отражается применение препаратов, воздействующих на тормозную деятельность мозга, использовавшихся начальником лаборатории для получения от заключенных признательных показаний? — спросил следователь Наумова.

— Применение этих средств совершенно неоправданно. Они вызывают бредовое состояние. Подвергнутый эксперименту «пациент», находясь без сознания, говорит все что угодно, и разобраться в том, что правда, а что вымысел, нельзя. Знаете, это состояние во многом напоминает самое обычное опьянение.

— Уточните, как оно отражается на здоровье пациента?

— Применение средств для вызова «откровенности» переносится людьми достаточно тяжело.