Он отказался и от военной базы, и от закупоренной конспиративной квартиры. Если про дом в Уимблдоне никто не прознал, уезжать из него нет причин. Почему он должен терять оплаченные месяцы и опять пускаться в странствия, если они не думают, что дом «засвечен»? Лицо мистера Гринапа оставалось такой же бесстрастной маской, какой было всегда. «Если хотите жить, — сказал он, — переедете».

— Папа, — спросил по телефону Зафар, — когда у нас будет постоянное место жительства?

Если, думалось ему, он когда-нибудь доживет до того, чтобы обо всем этом рассказать, какая может получиться повесть о горячей дружбе! Без друзей он был бы заперт на военной базе, отрезанный от внешнего мира, забытый, скатывающийся в безумие; или же он был бы бездомным скитальцем, дожидающимся, когда его найдет пуля убийцы. Другом, спасшим его сейчас, был Джеймс Фентон. «Можешь поселиться в этом доме, — сказал он, едва услышал вопрос. — На месяц точно».

Прожив насыщенные событиями годы, когда ему довелось въехать в Сайгон на первом вьетконговском танке в конце вьетнамской войны, быть в толпе, разграбившей дворец Малаканьян после падения Фердинанда Маркоса и Имельды Туфельницы[124] (он взял несколько полотенец с монограммами), вложить часть денег, полученных за неиспользованные стихи для первоначальной постановки мюзикла «Отверженные», в креветочное хозяйство на Филиппинах, совершить слегка травматичное путешествие по Борнео с еще более предприимчивым Редмондом О’Ханлоном (когда О’Ханлон позднее пригласил Фентона отправиться с ним на Амазонку, Джеймс ответил: «Я с тобой не рискну поехать и в Хай-Уиком»[125]) — и между прочим сочинить одни из лучших стихов о любви и войне, написанных поэтами его, да и любого, поколения, — поэт Фентон и его спутник жизни, американский писатель Даррил Пинкни, поселились на Лонг-Лиз-Фарм — на уютной ферме в Камноре близ Оксфорда, где Джеймс под мрачноватой сенью огромной опоры линии электропередачи разбил изысканнейший регулярный сад. Это-то жилище он и предложил своему бездомному другу, о чьей Страшной Ошибке он недавно написал так мягко и тактично: когда, писал он, новость об Ошибке была обнародована, «от шести до шестидесяти миллионов читателей газет по всему миру поставили чашку с кофе и сказали: „О-о“. Но у каждого из этих „о-о“ был свой привкус, свой модификатор, свой смысловой оттенок… О-о, все-таки он попал к ним в лапы! О-о, как удобно! О-о, какое поражение секуляризма! О-о, какой стыд! О-о, хвала Аллаху! Мое же личное „О-о“ слетело с губ колеблющимся светло-вишневым облачком удивления. Оно повисло в духе, и на несколько секунд мне показалось, что я различаю в нем сокрушенные черты Галилея. Я продолжал смотреть, и мне почудилось, что Галилей превращается в Патти Херст[126]. Я подумал о синдроме Осло… нет, не Осло, а о стокгольмском синдроме». Остальное в этой длинной статье, которая формально была рецензией на «Гаруна и Море Историй» для журнала «Нью-Йорк ревью оф букс», представляло собой портрет автора книги как хорошего человека — по крайней мере как приятного собеседника, — нарисованный со скрытой целью: восстановить, со всей возможной деликатностью и не объявляя об этом, репутацию упомянутого автора в глазах Разочарованных Друзей. Уже сама эта статья убедительно показывала, какое у Джеймса большое сердце. А покинув свой дом ради друга, он показал нечто большее: показал, что понимает, как важна солидарность в разгар войны. Друг не бросает друга, оказавшегося под огнем.

Мистер Гринап неохотно дал согласие на переезд на Лонг-Лиз-Фарм. «Мистер Антон» подозревал, что сотрудник полиции с превеликой охотой запер бы его на военной базе в наказание за все беспокойство, которое он причинил, за все расходы, которые понесло из-за него государство, — но так или иначе, маленький бродячий цирк операции «Малаит» упаковал вещи и покинул лондонский почтовый округ SW 19 ради регулярного сада в Камноре под бдительной охраной электрической опоры, расставившей ноги над их маленьким мирком точно колосс.

Элизабет, он видел, была угнетена. Из-за напряжения этих дней ее ослепительная улыбка потускнела. Многие женщины, рисуя в воображении шайку убийц, настолько уверенных в успехе, что готовы назвать предельный срок для своего деяния, кинулись бы прочь с криком: «Прости меня, это не моя война». Но Элизабет держалась стойко. Она по-прежнему работала в «Блумсбери» и намеревалась приезжать к нему на выходные. Она даже подумывала уйти с работы, чтобы все время быть с ним рядом и еще потому, что ее тянуло писать. Она сочиняла стихи, правда, не хотела их ему показывать. Показала только одно, про человека на одноколесном велосипеде, и оно показалось ему неплохим.

Он переехал в Камнор и какое-то время не мог ни видеться с Зафаром, ни посещать лондонских друзей. Он обдумывал новый роман, который предварительно назвал «Прощальный вздох Мавра», но мысли растекались, и он несколько раз забредал в тупики. У него было ощущение, что в романе каким-то образом должны сочетаться индийская семейная сага и андалусская история о падении Гранады, о том, как последний султан Боабдил покидал Альгамбру и его мать, когда он глядел на солнечный закат в последний день арабской Испании, с презрением сказала ему: «Плачь же как женщина о том, чего ты не смог защитить как мужчина». Но он не мог пока найти связь. Ему вспомнился городок Михас, куда перебралась Лавиния, мать Клариссы, и где он нашел книгу Рональда Фрейзера про жизнь Мануэля Кортеса, мэра Михаса, после того как началась гражданская война. По окончании войны Кортес вернулся домой, и его прятали от Франко тридцать лет; выйдя наконец к людям, как Рип ван Винкль[127], он увидел, как ленточная застройка на потребу туристам губит Коста-дель-Соль. Книга называлась «Тайная жизнь».

Он подумал о Пикассо и написал странный абзац о той части Малаги, где родился великий художник. На площади играют дети — у каждого оба глаза по одну сторону носа. Они играют в Арлекина и Пьеро. Бомба, похожая на лампочку, разрывает вопящую лошадь. К бокам черных гитар прилипли газеты. Женщины превращаются в цветы. Вот плод. День жарок. Художник умирает. Ему делают кривобокий гроб — коллаж из неба и печатного текста. Он пьет на своих поминках. Его женщины улыбаются, и плюются, и берут у него деньги.

Этот художник в роман не вошел, но в конце концов пришло понимание: это будет роман о художниках, и андалусскую Альгамбру изобразит на полотне индийская женщина, стоя на вершине холма Малабар-хилл в Бомбее. Два мира сойдутся в искусстве.

Он наполнил один из блокнотов беккетовскими или, возможно, кафкианскими записками от лица человека, которого регулярно избивают, которого неведомые похитители держат в неосвещенной каморке; что ни день, они входят к нему и дубасят его во мраке. Ему совершенно не хотелось об этом писать, но пассажи с избиениями появлялись и появлялись. Однажды, правда, к нему пробился луч света, и он написал комический абзац, в котором рассказчик пытается описать первый любовный акт своих родителей, но застенчивость мешает ему использовать глаголы, и поэтому вы не услышите от меня, пишет он, кровавых подробностей того, как она, и потом он, и потом они, и после этого она, и в ответ он, и в свой черед она, и на это, и вдобавок, и коротко, и затем долго, и молча, и со стенанием, и на пределе сил, и наконец, и еще после… Этот абзац в книгу вошел. Остальное по большей части было мусором.

У Валери Герр заподозрили рак, но биопсия показала, что опухоль доброкачественная. «Вот и славно, Джим», — подумал он. Анджеле Картер повезло куда меньше. Рак схватил ее и не отпускал, и, хотя она боролась изо всех сил, болезнь в конце концов победила. По всему миру большие писатели умирали, не дожив до старости: Итало Кальвино, Раймонд Карвер, а теперь вот старуха с косой пошла войной на Анджелу. Фетва была не единственным способом отправиться на тот свет. Имелись и другие, более традиционные виды смертного приговора, которые по-прежнему давали впечатляющие результаты.

В Нидерландах, Дании и Германии вышли «Шайтанские аяты» в мягкой обложке. В Иране прошла конференция мусульманских богословов, которая призвала как можно скорее исполнить смертный приговор, вынесенный Хомейни. Фонд «15 хордада» — якобы неправительственная организация, возглавляемая аятоллой Хасаном Санеи и стоявшая за предложением награды за убийство писателя, — объявил, что заплатит два миллиона долларов любому его другу, родственнику или соседу, кто исполнит угрозу. (Боньяды, или фонды, первоначально были благотворительными организациями, но после революции Хомейни, используя реквизированные богатства шаха и других «врагов государства», стали гигантскими экономическими консорциумами, возглавляемыми высшим духовенством.) «Очень многие писатели испытывают денежные трудности, — сказал он Эндрю. — Может быть, нам стоило бы отнестись к этому серьезно».