И вздыхал: как жаль, как жаль, что у него, Семёна Размахаева, нет своего вот такого парнишечки, своего сына! А если был бы…

3

Размахаевский дом к озеру самый крайний; стоял, правда, немного бочком, а смотрел всеми тремя фасадными окнами на водное зеркало неотрывно, словно завороженный; таков уж облик у дома, таково уж выражение на его лице и во всей фигуре: похоже, что приглядывал за озером этак ревниво и строго, как хороший пастух за стадом.

У палисадника перед домом время от времени вырастали кусты сирени, но как дотянутся они до подоконника, Семён непременно вырубал их — чтоб не закрывали вида. А посидеть, уставясь в задумчивости на озеро, для него первое дело, с тем он и вырос, без этого и жизни своей теперь уж не мыслил. Должно быть, от долгого созерцания небесной синевы, утонувшей в воде, с годами ярче синели и глаза Семёна, придавая ему все более и более простодушное, ребяческое выражение.

Неутолимая жажда смотрения и размышления владела Семёном Размахаевым, и он тратил на это немалое время, а вообще-то мужик был неленивый и очень счастливо к ремеслам способный. Понравится какое дело — исполнял так, что любо-дорого смотреть; а не по душе — отвернется и задумается, тогда его не стронешь. Вот, скажем, выучился на механизатора самого широкого профиля — и на тракторе может, и на автомашине, и на комбайне, а проработал только одно лето, после чего плюнул и пошел в пастухи. Не от большого ума — так все решили. Стадо в Архиполовке невелико, много не заработаешь, а главное, зачем учился? Государство на него средства потратило, председатель Сверкалов на него рассчитывал, а он — коров пасти. Разве это разумно? Однако сколько ни переубеждали — отвратилась душа Семёна от техники, и все тут.

К тому же как посмотреть. Конечно, техника ему легко давалась, спору нет, а вот задумчивость губила. Время от времени на него словно остолбенение находило, и тогда все валилось из рук; он думал углубленно и сосредоточенно, уставясь обычно на озеро, и в эту пору ничем заниматься уже не мог. Такому ли человеку за рулем сидеть? Вот и выходит, что судьба распорядилась мудро, лишив колхоз механизатора и превратив Размахая в пастуха.

Скотный двор в Архиполовке давно уже старый — в обед сто лет будет. Пока стоит, а может и упасть, поднявши трухлявый дымок. Коров, которые в личных хозяйствах, на пальцах перечтешь: ну у самого Размахая, конечно, имеется — зовут Светка; у соседки бабы Веры — Малинка; у подруг-доярок Полины да Катерины две холмогорки, сестры; у безногого Осипа Кострикина, дважды ветерана (войны и труда) — комолая красавица Милашка; у Холеры Сторожкова — Сестричка, рыжая, с палевыми боками и в черных чулках.

И вот как станет перебирать Семён коров в своей деревне, до Сестрички дойдет — хмурился, мрачнел: настроение сразу портилось при воспоминании. Не о корове, конечно, а об ее хозяине. Это ж не человек, а болезненное явление на земле — как болячка или прыщ он Размахаеву Семёну; враг номер один, которого непременно следовало если не сокрушить, то хотя бы укоротить — так норовистую кобылку впячивают в оглобли, чтоб не лягалась.

Он чужеземец, но не в том вина Сторожка, а вот что не дорожил ничем здесь и не щадил ничего — тут уж нет ему прощения.

«Его не вразумишь, — качал головой Семён, размышляя, — у него желудок в голове, и там только пищеварение, никакого ума. Даже Сестричка умнее его».

Итого, всего-навсего, набиралось семь коров. И все. Ну и конечно, ферма — это, значит, шестьдесят голов. Председатель все собирался ликвиднуть ее, но бог не насовсем еще лишил этого человека разума — одумался Сверкалов: все-таки пастбища вокруг озера, а гонять сюда стадо из Вяхирева — далеко.

Десяток домов — вся и деревня. А сколько рабочих рук? Сосчитать: доярки, Холера-тракторист да он, Семён Размахаев, за старшего куда пошлют — вот и все. Остальные пенсионеры.

Правду сказать, его руки кое-что строили: мужик работящий (примется за дело — неведомо как унять) — такова, кстати сказать, вся размахаевская порода; плотничать может, столярничать (на огороде в вишеннике теремок для уединения сделал; у людей на такую кабинку посмотришь и плюнешь, а на Семёнову залюбуешься: деревянной резьбой украшена, веселой красочкой расписана); и печку сложить — лучше его нет мастера; и даже, взявшись однажды, колодец соорудил. Один, без посторонней помощи, зато с использованием им самим придуманных приспособлений. Долго, правда, он с ним возился, но и выкопал, и сруб сделал, а над срубом опять-таки затейливый теремок поставил. И тоже красочкой расписал, не хуже любого настоящего художника. Теперь они стоят, как два братца, теремочки эти — один перед домом, другой на огороде. Похожи, верно, а только по сути-то что же в них похожего?

«Вот и люди так, — философствовал мастер за этой работой. — Один добро творит, будто чистой водой поит; другой хлеб в дерьмо переводит, и больше ничего. А снаружи-то посмотреть — одинаковы!»

С колодцем, правда, неувязочка получилась: чудной какой-то — зимой уходит из него вода. Не иссякает постепенно, а как-то в два-три приема отступит — и нету ее. А ведь не на сухом месте вырыл его Размахай — берег хоть и высокий тут, но до озера-то рукой подать! Почти весь год черпается нормально, и зимой, и летом, да вдруг однажды отступит глубоко, потом и вовсе ведерко брякает на промерзлое дно: нету воды, то ли ушла вниз, то ли вверх испарилась. Словно заговоренная.

Семён колодец свой рыл как раз в январе-феврале. Он с ломиком и заступом вглубь, и вода вглубь — отступала, отступала, все дальше и дальше. Над ним Сторожок потешался:

— Ты, Семён Степаныч, имей в виду: земля-то имеет форму чемодана, и с той стороны, как раз напротив нашей Архиполовки, — Вашингтон; вылезешь — там тебя изловят, как шпиона, и не оправдаешься!

Остряк. Посмешнее ничего придумать не может. Так, дурь какую-нибудь.

Размахай не слушал никого, копал и копал дальше, свято веруя в успех. Глубина в его колодце стала — эхо отдавалось через трое суток. Старушка Вера Антоновна стала беспокоиться, уговаривать соседа принялась:

— Уймись, Сёма! Выкопаешь какую-нибудь беду.

Это она слышала, что нефтяные да газовые фонтаны, бывает, ударят из глубины, если этак-то землю дырявить.

Нефти и газа Размахай не открыл, но добрался до загадок: вдруг пошел грунт песчаный, а песочек попадался слоями, чистый-чистый; на снег его выбросишь — горит ярым желтым цветом, и в нем искры. Вскоре пустота вдруг открылась сбоку, в сторону озера — то ли карман, то ли пещера — и это страшно заинтересовало землекопа, но тут вода прихлынула, стала подниматься и вытеснила его наверх. Она вернулась в марте, под капель, но то была не верховая талая, а глубинная вода. Если выпить чарочку — зубы ломит от студености, а по жилам холодный огонь — сразу готов к труду и обороне. Откуда же она пришла? Ясно, что из каких-то неведомых глубин. Но какая сила ее толкала?

Было над чем поразмыслить.

— То-то. Глупый вы народ! — заявил строитель воодушевленно. — Вам бы черпать круглый год? Тут вам не водопровод.

Он иногда выражался этак кругловато, по крайней мере ему нравилась ритмически организованная и даже рифмованная речь, потому и не избегал ее. Нет, не избегал. Молвит, словно из книжки присказку вынет — слова ладненькие, кругленькие, будто колесики, и что самое примечательное, в каждом вроде бы два-три «о» лишних. Именно за округлость любил Семён и слово «озеро».

— Потому «озеро», что обзор большой, — голос его обретал поучительный тон. — Оглядывать, то есть озирать, можно далеко, и зори в нем отстаиваются. О-зе-ро! — произносил торжественно и рукой поводил и взором. — О-зе-ро. Оно — как око земное.

Так убедительно говорил, что любой слушавший невольно впадал в размышление.

А вот жена Семёна в задумчивость не впадала, на нее мужнины рассуждения оказывали совсем иное действие: сердилась. Скажет он что-нибудь этакое — она упрёт руки в бока и выразится так:

— Из распашонок вырос, до школьной формы не дорос. Не в своем уме — в ребячьем, так и помрешь грудным младенцем.