— Э-гей! Кто меня слышит?!

Никто его не слышал. Зато кукушка закуковала неподалеку. Замолчала, но после паузы снова подала голос, а ей откликнулась другая. И замолчали обе враз. Но комар откуда-то прилетел, запищал гневно.

— Уж больно ты грозен, как я погляжу, — сказал Ваня и хлопнул себя по щеке.

Комар благополучно избежал смерти, улетел, обиженно пища. Повезло бродяге… но откуда он взялся в снегу-то?

Ваню вдруг посетило ощущение, что это было совсем недавно с ним: и кукушка куковала, и комар прилетал. Ну да, это было с ним в лесу, когда он возвращался вчера… если это было именно вчера, а не три-четыре дня назад.

5.

Вечером того дня к Сорокоумовым, как обычно, явилась Веруня. Едва переступив порог, радостно пожаловалась:

— Ой, Маруся, что-то я нынче еле проснулась поутру, а днем опять прилегла, — так еле-еле встала. Вот и сейчас — одолевает меня сон! Иду к вам, а сама будто сплю.

Говоря это, она то ли улыбалась, то ли зевала.

— Погода такая, — сказала Маруся, тоже зевая. — Даже телята наши сонные да вялые, словно им снотворного в пойло кто-то подсыпал.

Ничего от прежнего общественного хозяйства не осталось в Лучкине — ни коровника, ни свинарника, ни сараев и амбаров, ни конюшни да кузницы — только телятник.

— А уж снегу-то, снегу! — долетало до Вани, словно из-за пелены ватной. — Еле дошла до вас… Эку борозду пропахала в снегу — как канаву! Иду, а меня качает. И вот подумай-ко: я сплю весь день, а ухарцев моих и сон не берет. Нет на них угомону!

Речь о ребятишках Веруни. Они у нее будто близнецы-тройняшки: все толстенькие, круглоголовенькие, причем один беленький, второй черненький и третий рыженький. Их появление на свет Веруня объяснила своей подруге попросту, не стесняясь и Вани:

— Э, Маруся! Я до тридцати годов честь свою девичью блюла, ты знаешь. А потом распочалась, дак… чего уж!

Раз в год она уезжала погостить к своей сестре, а та работала то ли официанткой, то ли горничной в доме отдыха на Селигере, благо тут не так уж и далеко. Веруня гостит у сестры недели две — три, а потом в положенный срок родит парнишку, толстенького и плутоватого.

— Мне ли на замужество надеяться! — объясняла она. — А ребятишки — искупление моих грехов перед Богом и людьми.

Если б она еще девчонкой не сломала ногу (тракторная тележка с людьми опрокинулась), самый лучший жених в округе был бы Верунин; она очень красивая — глаза большие, брови широкие, вразлет. А улыбка у Веруни какая! Но вот не повезло ей… Впрочем, она не унывает, равно как и ее сынишки тоже.

Неугомоннее этих ребят нет, небось, никого на свете: предприимчивы, отважны, любознательны, шкодливы. Зимой и летом в доме Шурыгиных и возле него жизнь кипит ключом: то визг и смех, то крик и плач, а то и все разом. Что-нибудь строят и ломают, пилят и колют, выдирают с корнем и переворачивают вверх дном, гоняют кур в лопуховых зарослях, запрягают собаку Лохму в гусиное корыто, в пруду ловят лягушек и тритонов, в осоке ручья — стрекоз… Уж они и молоко с керосином мешали, и кошку Василису в кринку запихивали, и дровяную поленницу туда и сюда валили, и стог соломы за огородом поджигали…

Если б вести летопись их подвигов, она была бы довольно объёмиста.

6.

— Уж какой я сон нынче видела! — говорила Веруня вчера, по-свойски уминая пироги, напечённые Марусей для сына. — Будто лежу я в постели, и входят трое мужчин…

— Ну, кто про что, а вшивый про баню, — сказала на это Маруся. — мужики, вишь, ей снятся! Постыдись хоть парня моего!

— Да погоди ты! Дай сон рассказать… Входят будто ко мне двое военных — как они в избу попали, если двери заперты, ума не приложу. И ещё чудно мне: инеем их обметало — словно стужа на дворе невесть какая! А они в шинелишках, то есть в форме летней, вроде бы как не по сезону одеты, но держатся браво. Один, сразу видно, командир — фуражка у него и погоды не как у наших нынешних офицеров, и сабля на боку… револьвер в кобуре, и ремень через грудь — весь из себя прям невозможный красавец! Лицо такое строгое, брови прямые, глаза суровые — вроде бы, мне испугаться надо, а нет, не испугалась.

Они очень дружны между собою — Ванина мать и Веруня Шурыгина. Дружны давно, еще с детской поры, хотя, если разобраться, совершенно разные они, просто даже совсем непохожи: Маруся худощава, с этакой девчоночей фигурой, потому сыну своему будто не мать, а одного с ним возраста; ходит она легко, опять-таки по-девчоночьи, но всегда серьезна, сдержанна. А Веруня Шурыгина — все наоборот: фигурой грузновата, в походке увалиста, к тому же хромонога; она любит поговорить, посмеяться, и вообще веселая, что называется шебутная, ей все нипочем. Но, должно быть, подруги на том и сошлись, что такие разные.

— Весь день сны смотришь, — сказала Маруся, — а телят кто напоит, накормит? Я одна?

— Ты послушай, что дальше-то! Вошли они и, знаешь ли, обое фуражки сняли, перекрестились на икону — мамина икона у меня в углу. Я сама-то сто лет на нее не молилась, а тут, гляжу, интеллигентные мужчины, и крестятся. Второй тоже офицер, молоденький такой, но ладный из себя, подбористый…

Ваня боролся со сном, не в силах удивляться: к ней приходили эти… до выстрелов или после?

— Оба к печке встали, руки греют, спрашивают у меня: что, мол, за деревня да кто у вас в Лучкине живет, и еще про дорогу на Воздвиженское. А то, мол, с пути сбились, потому как снег идет густой — ничего не видать. А я — веришь ли, Маруся? — лежу и встать не могу… Знаю, что неприлично так-то, невежливо, а не могу. И объясняю им все лежа.

— Тебя не переслушаешь, — отозвалась Маруся. — Пойдем-ка к телятам, посмотрим, что с ними.

Но Веруня не унималась, продолжала рассказ:

— Ну, я им сказала про дорогу: мол, мимо огорода моего по изгороди, через ручей, по канаве, да через лес, и все прямо, прямо… Тогда они спрашивают, не стоят ли в ближних деревнях какие-нибудь воинские части. А откуда им взяться! Чай, не военное время…

Ване хотелось спросить об этих офицерах, что они еще говорили, откуда взялись, и если это те самые, что он видел в лесу, то что же, весь отряд в Лучкино заезжал? Или только офицеры? Но побороть сон не смог, и даже не слышал, когда ушла Веруня.

Так было вчера… если, конечно, вчера, а не много дней назад.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1.

За шорохом и скрипом снега — смех женский, веселый, явно Верунин. И лошадка фыркнула, и удила прозвенели, и голос мужской, негромкий, сказал что-то…

Ваня стал пробиваться в ту сторону и уперся вдруг в низкую дверь, над которой нависала соломенная застреха. Почему соломенная-то? У кого это двор или сарай соломой крыт? Бревна старые, обомшелые и выщербленные… Что за строение, Ваня не узнал, и так решил, что это пристройка ко двору Веруни Шурыгиной со стороны огорода.

Именно за стеной слышался веселый разговор. Не долго думая, он толкнул дверь, шагнул вперед и оказался в темном, тесном помещеньице. Под ногами шуршала солома. Рука нащупала лавку с какими-то тряпками, наткнулась на дужку двери, из-за которой, собственно, и слышались голоса и смех. Открыл и — густым паром ударило в лицо… что это?!

Двое парнишек лет по пяти-шести, совершенно голые, с прилипшими волосами, сидели на мокрой лавке; между ними горела лучина в светце, освещая их смеющиеся лица; разинув от удивления рты, парнишки уставились на Ваню.

— Тятя! — позвал один из них опасливо.

Уголёк от лучины упал в мокрую солому на полу и зашипел — лучина вспыхнула поярче, на секунду-две высветив во мраке несколько голых фигур.

За парнишками, на той же лавке девчонка постарше окунула в деревянную лохань голову; она отвела рукой мокрые волосы и ойкнула, но не испуганно, а сердито. Девчонка была круглолица, пухлощека настолько, будто держала за щеками по конфете; волосы у нее длинные-предлинные; она наклонилась чуть в сторону, прячась за парнишек. А в полумраке над жарко натопившейся печкой толстая баба охаживала веником растянувшегося на полке под самым потолком мужика; она тоже оглянулась и гневным голосом сказала: