Однако нам всем предстояло пережить огромное удивление.
Когда настал момент (я говорю так, чтобы слова мои были понятны для вас), как вы думаете, кто был призван? Михаил с изумрудными крыльями, из слез которого, пролитых над грехами человечества, родились херувимы? Гавриил, с которым Иаков бился целую ночь? Рафаил, который руководил проектированием и строительством Храма? Нет, и ни один из тех, кого я перечислил среди имеющих определенное право на эту высшую почесть. Тот, кто был призван, удалился в полном потрясении. «У меня ничего не получится, – бормотал он. – Почему я? Я не заслужил этого», – что можно было понять двояко. Я думаю, что он даже попытался бы ослушаться, да только у нас со времен того единственного восстания мессира Люцифера приказы больше не обсуждаются.
А надо вам сказать, что длинноухий Оноил был самым неуклюжим из ангелов: у него не было одного крыла, он хромал на одну лапу, был крив на один глаз, горбат, косолап, туповат, и его даже подозревали в постыдных связях, конечно эротических, с Преисподней. С тех пор как он вступил в должность, не было задания, которое бы он не провалил, и не по злому умыслу, а по той самой фатальной невезучести, которая управляет судьбами лентяев и неудачников. Вы знаете, конечно, что невезение растет в геометрической прогрессии: случайно вы совершили глупость, вас сочли придурком, вы совершаете еще глупость за глупостью и уже сами начинаете считать себя придурком и в результате им и становитесь.
Вот так и Оноил.
Сначала ему давали обыкновенные задания, то есть сопряженные с риском, но из-за него разразилось столько катастроф и катаклизмов, что его стали использовать только в самых спокойных случаях – присмотреть за какой-нибудь сторожихой в городском саду или за церковным старостой преклонных лет – но не тут-то было. Дело доходило до того, что вверенные ему святые начинали предаваться разврату, а больные, прикованные к постели, разбивались насмерть, выпав из окна. От выпитого с его подачи стаканчика грушовки убежденный трезвенник превращался в пьяницу, целомудренный девственник, взглянув на показанную им девичью щиколотку, становился сластолюбцем. С ним люди тонули посреди пустыни, погибали на равнине, погребенные под горной лавиной. Все пораженные молнией были по его части, равно как и редкие случаи скоротечного рака, и мертворожденные младенцы, и, конечно же, недоношенные плоды – им бы жить да жить, но внезапно освободившиеся от предрассудков матери выдирали их из своего чрева. И при всем этом он был ангел – представляете себе его горе? Своими слезами он мог бы заново просолить Мертвое море. И плакал он не над собой, а над всеми теми, кто был ему доверен и кто разделил с ним его несчастье. Что до нас, то мы относились к нему неплохо, но часто посмеивались, пряча под плащом улыбку, и он перестал ходить к нам, стал прятаться и, возможно, покончил бы с собой от отчаяния, если бы только ангелы могли кончать с собой.
Так вот, его-то и… Ну кого он мог утешить, спрашиваю я вас, когда он сам был совершенно оставлен Богом? Поистине, неисповедимы пути Господни…
У бедняги Оноила не было выбора: с тяжелым сердцем, с полным сознанием своего ничтожества, прекрасно понимая, что ничего хорошего он сделать не сможет и что по его вине Сын лишится последнего утешения, этот ни на что не годный ангел оторвался от небес и спикировал на планету Земля, в землю Ханаанскую, в святой город Иерусалим. Метеоритами падали вниз слезы, беспрестанно лившиеся из его глаз.
Была безлунная ночь, и только звезды струили свои светотени на мерцающие во тьме террасы дворцов. Добрая десятая часть города была занята Храмом – вот насколько эти люди были без ума от Бога! Среди широких лестниц и длинных портиков с приземистыми колоннами высилась огромная белая масса Святого Святых – в обрамлении полосатых столбов, увенчанная золотым зубчатым фризом. Когда-то святилище иудеев полновластно царило над всей местностью, но теперь римская крепость Антония давила его своей черной тенью, нависая над ним всеми четырьмя квадратными башнями, на вершине которых чеканили шаг часовые-язычники.
Оноил пролетел над Антонией и над стражниками, заметившими лишь белый дымок в ночном небе, пролетел над Храмом, где ни один из бодрствовавших при свете факелов членов Синедриона не подумал даже поднять голову, пролетел над крылом, где некогда Сын вступил в поединок с искусителем, задержался немного над долиной Кедрона, где однажды состоится Страшный суд, и опустился на землю среди олив на горе, что возвышалась напротив Храма.
Тут он пошел пешком, вернее, заковылял. Может, он хотел выиграть немного времени перед последним испытанием, чтобы собраться с мыслями, чтобы хотя бы подобрать слова, которые он скажет Владыке мира, Чьим утешителем он на свое горе должен был стать.
Оливы отбрасывали причудливо изогнутые тени, сливаясь с ними так, что совершенно непонятно было, где тени, а где – деревья. Листва тускло поблескивала под звездами. Было холодно.
Тихо скрипнула калитка Гефсиманского сада.
Оноил вошел, в саду стоял медвяный запах левкоев. На земле пестрели едва видимые во тьме бархатистые анютины глазки. По обрушившейся каменной стене ползли плети плюща. Оноил остановился у входа в одну из пещер – там царил черный мрак. Он подумал, что чуть выше, в сотне шагов от него, абсолютно безгрешный человек брал сейчас на себя все чужие грехи, уже совершённые или еще нет, и что после этого он будет исхлестан бичом и умрет на кресте. Из пещеры в это время раздавался трехголосый храп.
Бесконечная тоска овладела ангелом. Никто, от Сотворения мира, не испытывал такой печали. Одна за другой погасли звезды, и наступила ночь, самая черная с тех пор, как Создатель отделил ее ото дня.
Тогда ангел решился наконец подняться по склону, на вершине которого вырисовывался круглый камень. На камне этом на коленях стоял Сын Человеческий. Он то падал ниц, то вновь поднимался. Кровавый пот бисером проступал на Его челе.
– Я больше не могу, – сказал Оноил, сжимая Его в объятьях, – утешь меня.
Повестка
Меня разбудили какие-то раскаты, от которых ночь словно свернулась, сложилась в несколько раз. Я долго прислушивался, не поднимая головы от подушки. Это было как гром, многократно повторяемый лесным эхом, – какие-то долгие удары, параллельные горизонту, представляющие для слуха примерно то же, что тихоокеанские волны для глаз. Наконец я снова уснул.
Я жил на Юге Соединенных Штатов в маленьком домишке на вершине холма, посреди леса. Туда вела грунтовая дорога, кроме меня, ею почти никто не пользовался, а потому я считал своей обязанностью время от времени расчищать ее при помощи тесака. Спрятался я в этой глуши, чтобы лучше работалось, и стук моей пишущей машинки был единственным звуком, нарушавшим эту тишину, в которой малейший дубовый лист, торжественно отрывавшийся от ветки и ложившийся на землю, заставлял меня прислушаться: не идет ли кто?
Раз в неделю я забирался в старенький, весь помятый бирюзовый «шевроле» – я был его двенадцатым владельцем – и ехал за покупками в ближайший супермаркет, за тридцать миль отсюда. Подъезжая к перекрестку, где одна табличка указывала направление на Афины, а другая – на Вифлеем, я каждый раз говорил: «Вот бы сюда фотоаппарат…» Но фотоаппарата у меня не было, как, впрочем, и желания его покупать. Я доезжал до супермаркета. Молодой негр набивал багажник пакетами из коричневой бумаги, я давал ему несколько монеток за труды и каждый раз спрашивал себя: «Неужели я все это съем?» И каждый раз съедал все это за неделю. Литература – такая штука, от нее хочется есть… В следующий понедельник или вторник все повторялось.
Доводилось мне иногда брать ружьишко и, взобравшись на дерево, поджидать косулю или же вытаскивать из полуразрушенного гаража алюминиевую плоскодонку: тогда я направлялся в сторону Расти-Баккета или Иосафата, главного города графства, и удил там карликовых сомиков в огромном искусственном водохранилище, вырытом солдатами инженерных войск. Но все это крайне редко. Косуль надо разделывать и потрошить, а рыбу я вообще не очень люблю.