Открываю глаза. Степан Иванович гладит меня по голове. Белая скатерть. Белые занавески… Я вдруг отчетливо вспоминаю все. Все, до последнего мгновения. Как мы ехали в поезде, как ругались люди, как я отдала Насте Зямочку, как я взяла у Степана Ивановича Алешу и стала его кормить, как мы услышали гул самолетов и взрывы, как я шла по горной реке, как Степан Иванович бросал комья черной земли. И я все-все поняла. И горячие слезы обожгли мое лицо. И Степан Иванович понял, что мое безумие прошло. Я увидела боль, бесконечную боль в его глазах, но все же сказала:

— Если бы в ту минуту я кормила не Алешу, а Зямочку, он остался бы жив.

— Не плачь, дочка. Не плачь, родная. Он живой. Он рядом. Он всегда будет с тобой. Я никому никогда не открою эту тайну. Вот он, твой Зямочка, с черными ресницами, длинными, как у девочки.

Я прижимаюсь к теплой морщинистой руке старика и шепчу, шепчу древнюю еврейскую молитву, которой еще в детстве учил меня мой отец: «Шма Исраэль! Адонай Элогейну, Адонай Эхад…»

Я открыла дверь и обмерла. Передо мной в морозных клубах пара стоял Зямочка. Только огромный и взрослый. Те же синие глаза, те же брови, губы, подбородок с ямочкой. Никогда не видела я раньше, чтобы отец был так похож на сына… Или сын на отца. Да, так правильно. Сын на отца. Но я знала сначала сына, а потом… потом отца. Господи! Как я боялась этой встречи! И всего, что последует потом. Как я кляла себя за то, что написала ему, Лазарю, про Алешу тогда, три года назад, когда умер Степан Иванович. Умер у меня на руках в первую неделю нашего спокойствия. В Омске. Он задыхался и шептал, шептал: «Рахиля… Рахиля… Настенька… Там в блокноте… в мешке… адрес… адрес Лазаря… воинская часть…

Напиши… напиши, что Зямочка… что Алешенька… живой наш мальчик… живой… здоровенький… Не лишай отца родного… Грех это… Напиши».

И я написала, и через два месяца получила ответ. И еще, еще. Много, много писем. Три года писем. Мне больше никто не писал. Никто. Только Лазарь.

…Он вошел весь ледяной, заиндевевший, огромный…

— Рахиля! Какая ты красивая! Родная!

И сразу обнял меня. И я почувствовала, что всегда знала его и жила с ним раньше вместе тысячу лет.

* * *

…Этот запах. Дурманящий, головокружительный. Удивительный. Запах его разгоряченного сильного тела. Его глухой шепот: «Рахиля, родная, спасибо тебе. Рахиля…» Он целует меня долго-долго до безумия и баюкает, баюкает на руках то меня, то Зямочку и поет, поет густым негромким басом. Русское, еврейское, белорусское. Какое счастье светится в его синих глазах. А я… я хочу запомнить хоть немного, хоть несколько слов из этих песен. Он шутит:

— Уеду, а ты будешь петь Лазаря.

Нет! Я не понимаю его слов! Не хочу понимать! Как он уедет? Куда! На войну? На смерть? В тот ужас, где я была три года назад…

* * *

…Я штопаю его гимнастерку. Я вдыхаю, вдыхаю этот запах. Вспоминаю старую девичью примету. Если шьешь, значит, пришьешь, навсегда будет твой.

«Не боишься?»

Лазарь смеется. Прижимает меня к себе, а потом берет и отрывает у гимнастерки рукав.

— Пришей, Рахиля! Пришей! На всю жизнь пришей твою и мою. На двести лет!

И Зямочка тоже пытается оторвать свой рукав:

— Меня тоже пришей.

Бегу к соседской бабушке Варваре, прошу козьего пуха, чтобы связать Лазарю носки и рукавицы. И вяжу, вяжу пушистую нежную пряжу. Я так загадала, если успею связать за три дня, успею до его отъезда, не ранят его больше. И вяжу, вяжу, как заколдованная принцесса рубашки из крапивы одиннадцати братьям-лебедям.

* * *

Золоченый свадебный шатер на палочках. Гриша склоняется ко мне:

— Рахиль, посмотри на самого счастливого в мире человека!

— Нет! Нет! Это я — самая счастливая в мире.

Раввин разбивает хрустальный фужер. Осколки… Осколки… Осколки. Гриша опускается на пол, пытается собрать, сложить.

— Гриша! Что ты делаешь? Это же символ! Воспоминание о разрушенном Храме.

Все исчезают. Никого нет. Ни отца, ни мамы, ни братьев, ни раввина. Только я и Гриша.

— Гриша! Ты не соберешь их. Они разлетелись! Маленькие, невидимые. Ты не склеишь, никто не может вернуть разрушенный Храм.

— Это наш Храм, Рахиль. Наш с тобой и Зямочкин.

Помоги мне! Помоги. Я не смогу один.

Опускаюсь на колени. Белое платье пачкается о грязный пол. Фата застилает глаза. Ничего не вижу. Только окровавленные Гришины руки, израненные стеклами.

Открываю глаза… Провожу ладонью по своим мокрым щекам, по черным Зямочкиным кудрям. Это сон.

Сон.

— Господи! Что я наделала! Гриша! Прости меня. Прости. Где ты, Гришенька?

Мне страшно. Я смотрю на Зямочкин подбородок с ямочкой. Лазарь. Лазарь. Лазарь.

* * *

Лазарь вошел в мою жизнь, как буйный весенний ветер, сметающий на своем пути все преграды. Распахнул настежь окна, закружил в пьянящем восторге.

«Сегодня май, и ты моя!» — я держу в руках диковинную немецкую открытку. Два малыша с крылышками и букеты фиалок. «Поцелуй Зямочку в родинку на плече. Я Кавалер Ордена Красной Звезды. Рахиля! Я кавалер. А ты моя Дама сердца. Здесь, в Германии, такая жара, настоящее лето. Все цветет. Я не могу надевать твои пуховые носки, но, чтобы уберечься от пуль, ношу их в карманах. Честное слово! Я командую полком и носки ношу тайком! Рахиля, родная, каждую ночь я глажу во сне твои шелковые волосы. У нас в полку есть один парень, он учился до войны в университете. Психолог. Он говорит, что если Зямочка боится темноты — это очень хорошо. Значит, у него развито воображение. Наш творческая личность. Он будет писателем или художником. Не заставляй его засыпать в темноте. Это идет само. Как я хочу увидеть его! Он высокий, да? Выше всех мальчиков его возраста. Хорошо, что бабушка Варвара учит Зямочку русскому языку. Скоро-скоро и я буду учить моего сыночка чему-нибудь…»

…Какой прозрачный воздух. В Польше тоже сейчас тепло. Все цветет. Фиалки… Гриша дарил мне фиалки. Я украшала цветами волосы, а он прижимался щекой к моему животу:

— Пусть мой Зямочка постучит мне кулачком.

Я иду по площади Ленина, смотрю на каменную руку, протянутую в прозрачное весеннее небо. «Я назначаю тебе свидание каждую субботу!» Где ты, Гриша?

* * *

Просыпаюсь от гула. Что-то шумит. Грохочет. Сталкивается. Разлетается. Открываю створки. Нежный едва уловимый запах сирени врывается в комнату вместе с I этим странным, непонятным гулом. Что это? Выбегаю из дома. Ледоход! Огромные неуклюжие льдины. Добрые, как белые медвежата. Совсем живые.

— Зямочка! Одевайся! Бежим скорее смотреть ледоход.

Несемся по обрыву вниз к реке, перегоняем друг друга.

— Мама, я хочу на льдину! Я хочу поплыть вместе сними!

— Я тоже хочу, Зямочка.

Он берет палку, останавливает один маленький айсберг около берега.

— Это будет наш плотик. Залезай скорей. Только не поворачивайся. Смотри на реку. Правда ведь, похоже, что мы плывем вместе с ними?

Да. Очень похоже. Очень. Одна льдина зацепилась за нашу и тоже остановилась, обнажила свой прозрачный неровный край с черными прожилками прошлогодней земли.

— Мамочка, смотри! Смотри — стрекоза! Стрекоза на льдине! Она живая, правда? Живая. У нее крылышки, как тонкие льдинки и глаза голубые. Она смотрит на нас!

— Рахиль! Рахиль!

Бабушка Варвара что-то кричит мне с обрыва. Машет, машет.

— Рахиль!

Я ничего не слышу из-за грохота льдин, Зямочкиного счастливого смеха.

— Рахиль!

Бабушка Варвара бежит с обрыва к нам, к берегу. Запинается.

— Рахиль! Война кончилась! Война кончилась! Победа! Рахиля! Победа.

— Бабушка Варвара, посмотри скорее, стрекоза на льдине! Живая, настоящая! Посмотри!

— Она не живая, Зямочка.

— Живая! У нее крылышки дрожат, и глаза, как у мамы, голубые.

Я смотрю, как Зямочка пытается отколоть краешек льдины. Война кончилась! Значит… Значит, все позади и больше никогда не повторится? Никогда! А что впереди? Какая она, новая жизнь? Мирная. Без войны… Зямочка поднимает стрекозу на льдине высоко-высоко над головой. Мне кажется, что стрекоза действительно взлетит сейчас. Оттолкнется тонкими беззащитными лапками от ледяного края, взмахнет прозрачными крылышками и летит, полетит навстречу жарким солнечным лучам, нежному, ласковому ветру… Свободная. Легкая. Счастливая.