Изменить стиль страницы

Вели дезертиров, солдат, которые не захотели воевать, военнообязанных, которые ушли с боевых позиций, — такого антипатриотического акта старик доктор одобрить никак не мог. Но вели их на суд, чтобы безжалостно покарать, — и сердце старого эскулапа падало в темную, холодную бездну: ведь его собственный сын, офицер русской армии, поручик–авиатор Драгомирецкий, тоже был дезертиром, тоже не захотел воевать, тоже убежал с позиций и теперь тайком, прикинувшись глухонемым сторожем–бахчевником, скрывался где–то за Бучей, под Ворзелем. Ну что, если и его обнаружат и потащат на суд — на суровый, неумолимый, военно–полевой суд?

Возле Бессарабки арестантов приветствовал еще один плакат:

«Буржуазия хочет послать вас на смерть, — так смерть же буржуазии!»

Это был молчаливый плакат — возле него не было слышно говора: его древко было воткнуто в землю меж камней булыжной мостовой. Конный кирасир взмахнул саблей и срубил плакат.

На углу Бибиковского и Владимирской, где арестантам нужно было сворачивать направо, стояла кучка казаков–богдановцев — с такими же красными шлыками на шапках, как и стража во втором каре вокруг арестантов. Эта была сотня, только что сменившаяся с поста возле здания Центральной рады и теперь направлявшаяся на отдых к себе в казармы на Сырец. Гайдамаки стояли понурые и мрачно посматривали, опершись на винтовки.

Уже совсем рассвело, и верхушки тополей вдоль бульвара золотились то тут, то там. Когда печальная и пышная процессия миновал группу казаков на углу, из этой группы раздалось вдогонку:

— Хлопцы! Землячки! Да отпустите же вы их: это же свой брат солдат!..

— Видишь, — сказал Дзевалтовский Демьяну, который шел рядом с ним, — даже гвардия Центральной рады…

Но он не закончил, и гайдамаки из богдановского каре закричали все разом:

— Тихо! Цыц! Молчать!

А офицер–кирасир прискакал на коне и огрел Дзевалтовского нагайкой по спине…

Впрочем, наиболее пышная встреча ожидала у Золотых ворот. Здесь, в доме за Златоворотским сквером, помещался штаб польского легиона, формировавшегося в Киеве для отправки на фонт — во имя обещанной Временным правительством независимости Польши. Несколько десятков польских легионеров — в форме русской армии, но с бело–малиновыми околышами, на странных квадратных фуражках — высыпали на тротуар из помещения штаба. Вели на суд изменников русской армии, и это вызывало сочувствие к ним у бойцов самостийницкого польского легиона. Но ведь эти предатели не захотели идти в наступление, которое должно было отвоевать и независимость Польше, и это вызывало враждебность к изменникам. Однако возглавлял арестантов офицер–поляк, и это вызывало одновременно и симпатию и враждебность.

— До дзябла Дзевалтовского! — послышалось из толпы легионеров. — Еще Польска не згинела!

— Hex згине панство! — не удержался и выкрикнул Дзевалтовский.

Нагайка кирасира снова огрела его по плечам, a охранники снова натянули ему на голову мешок.

Так, с мешком на голове, Дзевалтовский и шагал дальше. Демьян держал его за руку — чтоб не споткнулся о камень, другой рукой Демьян поддерживал Королевича — раненые ноги у него разболелись, и он начал отставать.

Но самая большая неожиданность ожидала арестантов в устье Владимирской, сразу за часовенкой святой Ирины, которая стояла посредине улицы, венчая вход на Софийскую площадь.

От ирининской часовенки до памятника Богдану Хмельницкому, расположившись двумя шпалерами, двумя стенами широкого коридора, в который теперь втягивалась колонна заключенных и их охраны, выстроилось не менее трех сотен бойцов с винтовками у ноги. И были это не солдаты, а просто вооруженные люди совершенно необычной для солдат внешности: они были не в солдатской одежде, а в гражданской — в пиджаках, бушлатах, полупальто, но подпоясанные пулеметными лентами, как ремнями; на головах у них были обыкновенные фуражки или кепки, но тульи фуражек и козырьки кепок опоясывали красные ленточки, на груди у всех цвели пышные красные банты, а левый рукав перетягивала широкая красная повязка.

Таких вооруженных людей Демьяну еще никогда не приходилось видеть.

Это выстроились рабочие отряды Красной гвардии. Они первыми в городе вооружились против корниловского путча, и теперь ни Временное правительство, ни Центральная рада не решались призвать их к разоружению.

И как только голова колонны арестантов втянулась в коридор меж двух вооруженных шеренг, в тишине притаившегося городского утра, нарушаемой лишь цоканьем копыт кирасирских коней и шершавым шарканьем нескольких сот пар ног заключенных и конвоя, — вдруг звонко прозвучала военная команда:

— На кра–ул!

И четко, упруго, быстро — в три счета — несколько сот винтовок сверкнули в воздухе сталью штыков и мгновенно застыли по обе стороны улицы серебристой щетиной.

До вчерашнего дня красногвардейцы знали только два приема — «на руку» и «на прицел»: поскольку они учились колоть штыком и стрелять из винтовок, то есть готовились только к бою, третий прием — на «караул» — был им ни к чему. И вот сегодня ночью, уже здесь, на площади, они старательно упражнялись в третьем приеме — чтобы взять винтовки «на караул» в честь братьев по классу, героев–гвардейцев. Демьян почувствовал, что на глазах у него выступили слезы: вместе с товарищами–арестантами он шел меж двух шеренг, вытянувшихся по команде «смирно», и это ему и его друзьям отдавали высшую воинскую почесть. Каждый из семидесяти восьми гвардейцев шел как генерал, принимающий парад.

И боже мой! Да ведь в шеренге вооруженных рабочих стояли и двоюродный — Данилка Брыль со своим дружком Харитоном Киенко — и они «ели» глазами Демьяна, как это полагается по команде «смирно, на караул!..».

Вот молодцы! Вот холеры! Вот оно, черт возьми, брылевское и нечипоруковское, ей–же–ей, рабоче–крестьянское семя!

Демьян не удержался и самовольно сорвал мешок с головы Дзевалтовского. Пускай и прапорщик увидит, что творится на белом свете!

И Дзевалтовский увидел и шел дальше уже с открытым лицом — никто из охраны теперь не осмелился огреть его плетью.

И арестанты подтянулись, оправили на себе изношенную одежду, из беспорядочной толпы начали перестраиваться шеренгами по четыре в ряд, и шершавое шарканье подошв постепенно стало превращаться в четкий ритм, еще минута — и семьдесят восемь гвардейцев–гренадеров дружно чеканили шаг — кто подошвами сапог, кто стельками изорванных башмаков, а кто и босыми ногами по мостовой: без всякой на то команды в мертвой тишине на площади зазвучал четкий ритм церемониального марша.

5

Но дальше уже началось такое, чего быть никак не могло, но что на самом деле все–таки было.

За памятником гетману Хмельницкому — прямо перед плотной, плечом к плечу, цепью юнкеров и гайдамаков с винтовками на руку, перед цепью, которая с целью охраны окружила все здание присутственных мест с помещением окружного суда, — прямо против штыков охраны выстроились в ряд сразу три военных духовых оркестра. Медь и серебро инструментов сверкали в отблесках солнца, которое уже золотило верхушки тополей и каштанов вдоль тротуаров. И как только первая шеренга заключенных — Дзевалтовский, Демьян и Королевич — миновала последнего красногвардейца с винтовкой «на караул», все три оркестра вдруг звучно и стройно грянули «Варшавянку».

И сразу же люди, — толпы людей, собравшиеся позади оркестров, — замахали красными стягами, начали бросать вверх шапки и кричать «ура».

Предрассветной тишины как не бывало. Наступил день, бурный день революционного города.

И семьдесят восемь арестантов тоже замахали руками, тоже начали подбрасывать вверх свои лохмотья, тоже во весь голос закричали «ура!».

Так — с криками «ура» — колонна заключенных и вошла в железные ворота судебного двора, будто на праздник.

С победным криком «ура» гвардейцы–повстанцы направлялись на суд, который должен был вынести им смертный приговор!

6

А в это время в далеком и тихом Чигирине — в бывшей гетманской резиденции времен Хмельнитчины — происходило шумное сборище, тоже претендовавшее стать историческим.