— Я не знала, что и думать, — продолжала Вайолет упавшим голосом. — Приехала в воскресенье, и все были ко мне очень милы, но — как обычно, не… по-особенному. Я так расстроилась, что в тот же вечер все и выложила маме.

— С Льюисами вы были в хороших отношениях? — спросила Фабиенн.

— Ни о каких отношениях не могло быть и речи, — вспыхнула Вайолет, — мы им, понимаешь ли, были «не ровня»: отец владел — аж целым магазинчиком. Провинциальный снобизм: что тут еще объяснять. Справедливости ради должна сказать, что Эндрюсы с полным правом могли считать себя местной аристократией: обосновались они в тех местах где-то с начала семнадцатого века, всегда «легко находили общий язык с народом», то есть, надо понимать, бранились не переставая, и, конечно, пугали людей «карманным звоном»: вся округа ходила напуганная. Вот такие мы, Эндрюсы; есть чем гордиться, а? Я решила, конечно, что в пресловутом «звоне» тут как раз все и дело. Поэтому, не раздумывая, закатила сцену. Отец спорил со мной битый час по каким-то пустякам и наконец решился: «Хорошо, — говорит, — девочка; расскажу я тебе про них кое-что, и ты сама поймешь, что нельзя тебе выходить за молодого Льюиса».

— Бедняжка Вайолет, — сочувственно вздохнула Фабиенн, — тебе и в голову не приходило, что тут попахивает скандалом.

— Скандал, да еще и в таком «благородном семействе», как наше, дело привычное. Не это было самое страшное. При всех своих ужаснейших недостатках отец всегда оставался для меня человеком, которому можно верить. Хамил он частенько, распускал язык и все такое прочее, но проницателен был, хитер, да и умен по-своему. Он и мать мою, как ребенка, перевоспитал на свой манер. Нет, не верить ему я не могла.

— Что же он сказал тебе такое о Льюисах… что они чокнутые?

— Он заговорил о «дурной крови». Я рассмеялась ему в лицо — просто сразу же всех их представила перед глазами: родителей с этой их невозможной манией приличия, сестер — рассудительных и практичных; да и сам Арнольд всегда был такой серьезный, много думал о будущем… Я отцу сказала прямо: скажи лучше, ты их не понимаешь — зачем же людей поливать грязью? Дело в том, что мистер Льюис посещал спиритические сеансы в Блонфилде, ну а для отца этим все было сказано: по таким, мол, дурдом давно плачет… Короче, выложила я ему все это, а он и говорит: «Хорошо, но тогда почему он ушел из своей фирмы? Объясни-ка мне, это что еще такое удаляли ему из головы прошлой осенью? И отчего с юным Арнольдом всегда случаются какие-то припадки? Нет, дочка, скорее я тебя здесь на запор посажу, чем отдам этим Льюисам».

— И ты ничего мне об этом не сказала?

— Арнольд сам должен был это сделать. Да ты и сама знала о его болезни.

— Бог ты мой, ну что такое я могла знать, — вздохнула Фабиенн, — я, двадцатилетняя глупенькая девчонка. Отец умер рано, а у мамы всегда была одна забота в жизни: чтобы девочка во всем была счастлива. Мое мнение для нее было — закон, а уж Арнольд, так тот ее просто очаровал: что можно было тогда заподозрить?

— Ну и кто из нас остался в дураках? — бросила Вайолет. — У тебя все есть: дом, муж, ребенок, а у меня…

— Ребенок! Мой несчастный, ненормальный мальчик — да в нем-то все и дело! Даже если бы ты во всем мне призналась тогда, я бы своего решения менять не стала: я вышла бы за него без колебаний и любила бы так же, а может быть, и сильнее еще, чем сейчас. Но неужели ты думаешь, что я захотела бы иметь ребенка? Этого ужасного мальчика, этого красивого урода — не было бы сейчас, прояви ты тогда хоть чуточку благородства. Спасаясь сама, ты решила пожертвовать мной: что ж, я тебя за это прощаю. Но заодно ты принесла в жертву и моего сына: вот за что я не прощу тебя никогда!..

3

Этой ночью мне снова приснился странный и страшный сон. Будто я сплю, просыпаюсь и чувствую: в комнате кто-то есть. «Это ты, Арнольд?» — в ответ молчание; я окончательно просыпаюсь и поворачиваюсь на бок, чтобы включить свет… Конторка распахнута и стол завален бумагами — как в тот момент, когда Арнольд искал блокнот. Я подхожу к столу и замечаю на нем листок, исчерканный толстыми закорючками; будто ребенок рассеянно водил по нему черным мелком. Я ничего не понимаю, но чувствую, что обязательно должен понять: от этого зависит, может быть, чья-то жизнь… Внезапно, будто под давлением моего взгляда, завитки начинают шевелиться и медленно складываются в буквы: вот я вижу перед собой GET, затем следует REA; [6]за длинным росчерком — еще два каких-то витиеватых крючка и наконец — S и Е.

…Я проснулся и открыл глаза. Сердце, готовое выпрыгнуть наружу, как сумасшедшее билось где-то под самой ключицей. В комнате было темно и жарко: тело мое покрылось липким потом. Я набрал побольше воздуху в грудь и попытался включить свет, но — так часто бывает, когда засыпаешь в незнакомой комнате, — забыл, где находится лампа. Я стал шарить в темноте, и вдруг рука моя будто на что-то наткнулась. Я не почувствовал прикосновения: просто кисть и предплечье как-то мгновенно онемели. Борьба длилась не более секунды: бесчувственные пальцы одолели невидимый барьер и тут же случайно попали на кнопку. Вспыхнул свет.

Правая рука, как и все тело, пылала. Левая была сухой и холодной; она совершенно онемела, как будто я отлежал ее за ночь. Конторка была закрыта, стол пуст.

Не знаю, сколько времени я пролежал так, уставившись в пустоту, слушая гулкий стук чем-то растревоженного сердца. Постепенно ко мне вернулось прежнее ощущение: в комнате явно находился посторонний. Будто какая-то угроза стала вдруг разливаться в воздухе; я догадался, что исходит она от четырехугольника на стене. Усилием воли я заставил себя сесть и вглядеться в таинственный полумрак; виднелось лишь голубоватое пятнышко платья: лицо будто растворилось в воздухе или вжалось в стену.

Комната постепенно наполнилась душно-тяжелым невидимым облаком: медленно, дюйм за дюймом захватывая пространство, оно расползлось по углам, а затем стало сгущаться, стягиваться в комок — прямо над моей головой. Будто само зло вышло из стены всепроникающим ядовитым кошмаром и зависло над изголовьем кровати, подкрадываясь к жертве. Где-то под потолком мне почудился черный дымок — или, может быть, щупальце; длинный и тонкий червячок этот жадно сворачивался и стремительно распрямлялся, бился в каком-то отчаянном поиске, будто не зная, за что зацепиться. Я сжался, пытаясь хоть как-то спрятаться, отдалить от себя этот незримый ужас. Потом принялся повторять про себя: ну конечно же, это сон, все тот же ужасный сон, я никак не вырвусь из своего кошмара…

Неожиданно дверь тихо отворилась, и в комнату вошел Доминик-Джон. Первым моим побуждением было как можно скорее вытолкнуть ничего не подозревающего ребенка из страшной западни. Я вскочил с постели, схватил мальчика и через секунду уже оказался с ним на лестничной площадке. Тельце под ночной рубашкой было холодное — как у лягушки.

В холле было не так уж темно: в высокие окна струился мягкий и тихий лунный свет. Доминик-Джон стал потихоньку высвобождаться: тут только я понял, что вцепился в него мертвой хваткой.

— В чем дело? Что тебе там было нужно?

— Ничего. Я просто забыл: Пу-Чоу куда-то уехал, да? Извините, что разбудил вас.

Пальцы мои разжались. Доминик-Джон улыбнулся мне — все той же своей непостижимой улыбкой, — отпрыгнул в сторону и стремительно исчез в темневшем неподалеку дверном проеме.

Я в растерянности остался стоять на площадке. О возвращении в спальню не могло быть и речи; но куда податься — в незнакомом доме, где не известно расположение комнат? Дверь, куда выбежал мальчик, похоже, вела на лестницу черного хода. Часы пробили четыре; так это не луна светит в окна — должно быть, светает…

Где-то сейчас Арнольд? Немного уже ему, наверное, осталось. Перед глазами как-то сама собой возникла картина: ранний рассвет, серебристый туман над спящей долиной; контуры заводских труб отделяются постепенно от светлеющего фона, тонкая сеть железнодорожных путей проявляется все отчетливее на просторах замусоренных пустырей. И среди этого сонного царства — мой усталый друг вышагивает взад-вперед по безлюдной платформе: в такой час негде ни выпить чаю, ни почитать свежих газет.