Изменить стиль страницы

Федор читал трагедию Хераскова «Венецианская монахиня», которую играли на университетском театре. Его поразило тогда то, что Херасков не выдумал сюжет, а взял для трагедии подлинную романтическую историю,случившуюся когда-то в Венеции, и то, что в ней не было привычной борьбы чувства и долга, — Херасков показал, как «страсть с верой борется, а вера с нежной страстью». Автор воспевал честь, сохраненную ценою жизни. В русской драматургии это было нечто новое. И главный герой трагедии Коранс не мог не прельстить Федора.

— Я хотел бы сыграть Коранса, — задумчиво проговорил он, вспоминая горячие монологи благородного юноши.

— Спасибо, Федор Григорьевич. Но я написал еще одну трагедию и хочу показать ее вам, она еще не напечатана.

— Боже мой! — воскликнул Федор. — Да у вас здесь свой репертуар, а вы молчите!

— Сейчас все молчат, — глухо сказал Княжнин. — Траур.

Наступила тишина. И в этот момент дверь распахнулась, и вошел хмурый Ржевский.

— Добрый вечер, господа. Простите, что прервал вашу беседу. Конечно, о поэзии?

— Нет, Алеша, о трагедии, — улыбнулся Херасков.

Ржевский вскинул брови, быстрым шагом подошел к окну и постучал согнутым пальцем по стеклу.

— Вот! Там, господа, там сейчас творят трагедию. — Он резко повернулся к Княжнину. — А-а! Не ты ли, Яшенька, упрекал меня в злобствовании, когда слушал мою притчу:

Как истину изгнали
Из града люди вон,
Пороку власть отдали,
Ему восставя трон, —
Насильство и обманы
Власть стали разделять.
Когда сии тираны
Всех начали терзать…

И кто ж теперь прав?

Княжнин спокойно выдержал взгляд Ржевского.

— Угомонись, Алексей, со своими тиранами. А кто ж тогда разогнал презренную Тайную канцелярию? Небось на память помнишь слова императорского указа: «Ненавистное выражение «слово и дело» не долженствует отныне значить ничего…»

— Меня, Яшенька, как и всех православных, с малолетства учили запоминать другие слова: «Не бойся убивающих тело, души не могущих убить, а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне». А кто же души наши погубил? Кто нашу веру истинную с другими смешал, чтоб и отличия не было? За какую ж мне тогда веру и за какого царя сражаться? Не знаешь? Вот и мы с Гришенькой не знаем. А между тем уже готовимся к походу на Данию, никому не ведомый Шлезвиг воевать станем.

— Вот ты ругаешься, Алеша, — укорил его шутливо Херасков, — а государь тебе Манифест о вольности дворянства дал — езжай в свое поместье, да и живи в полное удовольствие!

— Ну что ты говоришь! Я русский офицер, защитник своего Отечества, а меня заставляют с кистенем на большую дорогу выходить!

Страсти накалялись. Перебирали все указы и манифесты нового императора, которые сыпались, как из рога изобилия; вспоминали все неправды и стеснения, чинимые Петром Федоровичем гвардейцам лично и всему православному роду вообще.

Федор без нужды в разговор не ввязывался, старался больше слушать и понять, чего же хотят все эти такие разные люди, которых связывает не только общее увлечение поэзией, а нечто большее — любовь к Отечеству. И понял пока твердо, чего они не хотят. Этого не хотел и он — жестокости, насилия, несправедливости, всего того, против чего восставал в проповедях-монологах вместе со своими героями, жаждущими справедливости и милосердия. Но не хотеть еще не значит восставать. А ни о каких крайних мерах даже в пылу горячего спора не было обронено ни одного слова. Памятуя о скромности, Федор даже намеком не упомянул Ржевскому об их разговоре. Ждал, не вспомнит ли об этом сейчас сам конногвардеец. Но Ржевский вел себя так, словно разговора этого и вовсе не было.

Впрочем, закончился вечер вполне благопристойно. Ржевский читал свои новые мадригалы, Княжнин — строфы из неоконченной поэмы, Херасков же попросил Федора почитать из его новой трагедии «Пламена».

Расставались все добрыми друзьями. Херасков взял с Федора слово непременно бывать у него, и вместо ответа Федор в знак признательности ласково обнял своего нового товарища.

С этого дня на все время траура Федор стал у гостеприимного Хераскова постоянным гостем. После похорон Михаил Матвеевич возвратился в Москву.

Хоронили Елизавету Петровну через шесть недель после смерти. Петр Федорович чувствовал себя полновластным хозяином империи. И первое, что он поспешил сделать, это заключить с Пруссией мир.

Фридрих II, разгромленный и униженный, отсиживался с жалкими остатками своей армии в Бреслау, боясь показаться на глаза собственным солдатам и своему народу, и ни на что уже не рассчитывал. Даже союзница Англия отвернулась от него. В этот момент к нему и прискакал адъютант Петра III генерал Гудович с письмом, в котором новый русский царь изъявлял врагу России самые добрые чувства и пожелания мира. Так Фридрих был спасен от полного разгрома и в благодарность за эту милость наградил русского царя прусским орденом.

По договору с Фридрихом Пруссии возвращались все завоеванные Россией земли, а шестнадцатитысячная русская армия, готовая к новым победам, соединялась с охвостьем прусской для нанесения удара по вчерашней союзнице России Австрии.

Это уже была пощечина всем русским людям и в первую очередь — армии, полившей своей кровью прусские поля. Вознамерившись отвоевать у крошечной Дании совершенно неведомый и ненужный России Шлезвиг, Петр стал готовиться к походу, назначив главнокомандующим русской армии своего дядю Георга-Лудвига Голштинского. Ради этого похода он отложил даже собственную коронацию, вознамерившись принять корону в роли гениального полководца-победителя. Но это уже была далеко не та игра с крахмальными солдатиками, в которую он часто любил играть в своих апартаментах.

Согнав в Петербург пятнадцать тысяч войска, переодетого в кургузую прусскую форму, Петр стал денно и нощно обучать солдат, офицеров и генералов прусской экзерциции. Даже традиционные русские наказания за провинность кнутами, батогами и кошками были заменены на прусские: теперь били палками и фухтелем — саблей плашмя.

Возомнив себя великим полководцем, достойным учеником Фридриха II, и прозорливым государственным деятелем, он видел свое назначение в том, чтобы повелевать. Он искренне был убежден, что подданные существуют для того, чтобы исполнять его малейшие желания. И сам того не замечал, или не хотел замечать, что становится послушным орудием хитрого и коварного Фридриха, который начал строить русскую политику через своего посланника Гольца.

Если сам Петр Федорович просто не обращал внимания на жену, то Гольц помнил о ее словах, в которых она якобы выразила желание «быть не супругой императора, а его матерью». И не преминул Петру Федоровичу об этом напомнить. И первейшим желанием императора становится: «Раздавить змею!»

Воспитатель наследника Павла осторожный дипломат граф Никита Панин строил перед Екатериной прожекты, в коих ей отводилось место регентши при малолетнем сыне-императоре, и при том регентстве был бы совет государственных мужей по европейскому образцу: граф слишком хорошо помнил регентство Анны Леопольдовны. Выслушивая такие прожекты, Екатерина только грустно улыбалась и загадочно молчала: она не хотела быть ни матерью императора, ни его женой. Она сама хотела быть императрицей. А этого-то Фридрих и боялся пуще всего. Но что мог сделать посланник Гольц с неуправляемым и взбалмошным Петром!

Ранней весной двор переселился в почти достроенный Растрелли Зимний дворец. Распределяя его комнаты, Петр отвел Екатерине Алексеевне самую дальнюю часть дворца. Ее же это как раз вполне устраивало: там ей было удобно встречаться с верными друзьями, а кроме того, ей предстояло родить.

Здесь же, в парадной зале Зимнего дворца, состоялся по случаю подписания и ратификации договора о мире с Пруссией торжественный обед, на котором присутствовало четыреста знатных гостей — высшие сановники империи и иностранные дипломаты. Это было в воскресенье 9 июня. Вот тогда-то и прозвучало, словно пощечина, громогласное «дура!» Петра III в адрес Екатерины, отказавшейся причислить к императорской фамилии голштинских дядьев супруга. С этого момента Екатерина перестала существовать для Петра.