Изменить стиль страницы

Медленно стал восходить к богам пурпурный Марс, завершая свой монолог, а у подножия утеса царил уже мир, и порхали в легком танце безмятежные пастушки и пастушки. Красавец офицер Преображенского полка, не отрывая от сцены взгляда, сжал локоть своему соседу.

Братья Григорий и Алексей Орловы понимали друг друга с полуслова. Поручик Григорий Орлов, новоиспеченный адъютант графа Петра Ивановича Шувалова, был назначен недавно в чине капитана главным казначеем артиллерийского ведомства. Настоящее ему казалось ослепительной улыбкой фортуны, а о будущем, уповая на благосклонность ее высочества великой княгини, он пока еще нимало не задумывался. Памятуя о совете великой княгини послушать на русском театре пушечную пальбу, Григорий счел это за высочайший приказ.

На сцене интересно и красочно рассказывал о битве Марс — Федор Волков. Так интересно, что, на минуту закрыв глаза, Григорий очень даже представил себе Цорндорфскую битву:

Простерлось огненное море
Из мелкого ружья,
Со всех сторон лия.
Россиян левое крыло в огне стояло,
Из грозных облаков их смертный дождь кропил,
И пламя на него от трех сторон зияло.
Бойницы взяты две, полк целый отступил…

«Ах, черт подери, как верно!» — думал Григорий, а вспомнив, что ведь и тогда, при Цорндорфе, Фридрих бросил конницу «косой атакой» на левое крыло, где стоял он с полком Еропкина. Однако туповат сей Фридрих, с удовольствием подумал еще Григорий, коли на большее ему выдумки не хватает. И это открытие вызвало в нем, боевом офицере, чувство благодарности к актеру, который хотя и не солдат, а все верно приметил, не соврал. Откуда было знать Григорию, что Федор читал текст Сумарокова, таких тонкостей он просто не понимал. И вообще в театре был впервые. Непонятно только, к чему это на поле боя прекрасные пастушки объявились. Кабы маркитантки — это еще куда ни шло, хотя от картечи-то и они прятались подальше. Но все равно хорошо!

Отплескав с удовольствием вместе со всеми в ладоши, Григорий приказал служивому отвести их с Алешкой туда, где обретаются актеры, что тот и исполнил.

Только успел Федор сбросить с головы золотой шлем свой, как в гримерную громко постучали и сразу же вошли два офицера, которые были бы удивительно похожи друг на друга, если б не шрам на щеке одного из них. Тот, который без шрама, шагнул вперед.

— Позвольте без чинов, по-солдатски, — мягкая ладонь Федора скрылась в железной ладони Орлова. — Первый раз увидел бой без единой жертвы. Лихо! Простите, как величать прикажете?

— Федор Григорьевич Волков… Да кто ж вы, господа?

— Капитан Григорий Орлов! — щелкнул каблуками Григорий. — А это брат мой Алексей. Великое удовольствие получили, уж вы мне поверьте, сам участвовал при Цорндорфе и могу судить.

Григорий Орлов… Федор вспомнил, что это, видно, о нем говорили в Петербурге, будто бы он пленил какого-то знатного прусского вельможу, чуть ли не брата короля.

— Прошу садиться, господа, — предложил он.

— Благодарим, — слегка склонил голову Григорий. — Хотели только изъявить свое удовольствие и надеяться на дружбу.

— Весьма польщен, господа.

— Так мы ваши поклонники, дорогой Федор Григорьевич, — еще раз откланялся Григорий Орлов.

Братья щелкнули каблуками, повернулась и, выходя, чуть не столкнулись в дверях с Сумароковым.

— Господи! Кто это?..

— Братья Орловы. Им очень поправился наш спектакль.

— Еще бы им не понравился!.. — Сумароков сел на стул, стащил с головы парик и задумался. — Орловы… Ты вот что, Федор Григорьич… Я тебе как сыну родному: оставь ты этих героев…

— Почему? — искренне удивился Федор. — Кстати, я не спросил младшего, Алексея, в какой битве он получил такое страшное ранение.

— В пьяной! — выкрикнул Сумароков. — А ты думал, при Кунерсдорфе? Шиш! По пьянке и рубанули дурака по пьяной роже! Не лезь ты в их темные дела, голову свою пожалей. Ты артист, великий артист, и тебе ль якшаться с проходимцами?..

Почувствовал Федор, недоговаривает что-то Александр Петрович, но допытываться не стал — придет время, авось сам доскажет.

В январе 1761 года русская труппа пополнилась актерами, вызванными высочайшим повелением из Москвы от университета. И среди них прибыло несколько актрис, что было, как всегда, весьма кстати.

Русские актеры продолжали жить в просторных комнатах Головкинского дома. Здесь же, в его обширных залах, и репетировали. Актеры обжились в этом доме и привыкли к нему. Неподалеку жил и Сумароков. И вдруг определением Придворной конторы за подписью Карла Сиверса Головкинский дом, «что на Васильевском острову», отдавался под Академию художеств. Сумароков слег — «клоп Сиверс» укусил довольно-таки чувствительно. Под жительство актерам предлагался дом генерал-лейтенанта графа Ефимовского в Адмиралтейской части. Для актеров это было удобнее — ближе к театрам и оперным домам. Для Сумарокова это было бедствием, директор оставался один по ту сторону Невы: снять жилье в центральной части города было накладно, а проще сказать — несоразмерно с его бригадирским жалованьем.

В очередном письме Ивану Ивановичу Шувалову Сумароков, сетуя, что он «всякую минуту от гофмаршала мучим», писал: «Ежели актеры, как может быть учреждено, переедут, мне на Васильевском острову жить нельзя, и вместо малой цены должно мне платить большую. А денег негде взять; на той стороне дома меньше пятисот рублев нанять не можно. Ежели мне не будет места, где актеры жить будут, так надобно мне в воду броситься… Ежели я достоин милости вашей при этом найме двора, так, кажется, и мне тут жить надобно; а когда недостанет комнат, так ради некоторых актеров можно нанять еще небольшой домик. А от театра я отброшен быть не заслужил, и в угодность подьячим, вымаравшим меня у г. маршала, который меня марает далее, я Мельпомену покинуть не хочу…»

Наконец выход был найден: актеры переехали в дом полковницы Макаровой, стоявший здесь же неподалеку на 1-й линии. И если актеры перенесли свой переезд безболезненно, то отношения Сумарокова с Сиверсом перешли в открытую войну.

При дворе серьезно задумались. Стали чаще упоминать имя Федора Волкова как возможного преемника Сумарокова на посту директора театра. Слухи дошли до Александра Петровича, и он в мрачном оцепенении ждал очередной обиды.

В ту пору Федор часто заменял постоянно болевшего Сумарокова — проводил репетиции, готовил реквизит, заказывал платье. Для сумароковских трагедий он приказал пошить национальные костюмы и сделать для воинов старинные русские шишаки — металлические шлемы с острием, заканчивающимся шишкой. Это была последняя капля, которая привела Сумарокова в неистовство.

«Милостивый государь!.. — с гневом писал он Шувалову. — Я прошу только о том, что ежели я заслужил быть отброшен от теятра, так по крайней мере, чтобы без продолжения ето зделано было, а при теятре стихотворцем остаться я не желаю и работать, когда я лишуся моей должности, истинно я по теятру не буду, поверьте мне, я клянуся в етом честию моею, хотя с моею фамилиею по миру пойду, за мои по теятру труды, которые, кажется мне, больше, нежели то, что Волков шишаки зделал, и у Волкова в команде быти мне нельзя, а просити, чтобы я отрешен был от теятра, я не буду прежде, покамест не сойду с ума… я определен именным указом в директоры теятра, а не в подлое звание теятрального стихотворца, каков был Бонеки… и определен я не Бонекием к теятру, но директором и от Волкова и Ильи Афанасьевича зависеть не могу».

Обиды так взволновали Сумарокова, что в сумбурном письме своем он даже назвал Ивана Афанасьевича Дмитревского Ильей Афанасьевичем. Напрасно Федор Григорьевич пытался успокоить Александра Петровича, рассеять его болезненную мнительность, — Сумароков застегнулся на все пуговицы. Ему казалось, что весь мир восстал против него. Ни на какие примирения ни с кем Сумароков не шел. Он был уверен, что отставку его не примут, и стал грозить ею все чаще. Письма Шувалову напоминали уже ультиматумы: «Помилуйте меня и избавьте от Сиверса, избавьте меня и зделайте мне отставку… Моя отставка не безполезная отставка будет, но полезная служба весьма отечеству моему».